Корабль и другие истории — страница 27 из 79

АГРИППИНА

Несколько лет подряд выдались для моей московской подружки Греты Джабаровой крайне тяжелых и неудачных.

Теперь-то ясно, что это была всего-навсего прелюдия. У Греты мать армянка, а отец азербайджанец; а сестры замужем за армянами жили в Баку; и с самого начала резни, с Карабаха, родственники, знакомые и малознакомые, да и незнакомые вовсе, хлынули в Москву и Подмосковье. «Сквозь меня идет армянский караван», — сказала Грета мне по телефону. Все приезжавшие лихорадочно без умолку говорили, и через неделю от рассказов очевидцев Грета стала скрываться в мастерской, ночуя на крошечном диванчике, на котором нагонял ее ужас деталей и подробностей и не оставляла бессонница. Но всё это последовало позже.

А тогда, очумев от неурядиц, болезней детей, развода, трудной работы и прочих бытовых подробностей, Грета, как большинство советских женщин, женщина мужественная, веселая и по-женски полная невесть откуда берущейся радости жить, влетела в подобие депрессии. Лежала ничком и не хотела вставать. Обеспокоенные подруги, собравшись, посовещавшись и скинувшись, купили туристскую путевку от Союза художников, собрали чемодан, собрав заодно и гардероб, и отправили Джабарову чуть не силком в Болгарию.

На приморском курорте в конце поездки привязался к Грете маленький итальянский мальчик Франческо; языковой барьер тут оказался бессилен; вместе ходили они на пляж, купались, бродили по курорту, играли, смеялись. В последний день гретиного пребывания в Болгарии к ней подошел отец Франческо, известный итальянский журналист, и объяснил ей, что она очень похожа на мать мальчика, умершую два года назад, когда Франческо было четыре года.

Грета, надо сказать, как Штирлиц (и как я) больше всего любит стариков и детей. Именно эта встреча с мальчиком, который рыдал и не хотел ее отпускать, да еще одна встреча со стариком в горах в середине поездки, как позже рассказывала Джабарова, не только заставили ее забыто само слово «депрессия», но как-то особенно осветили и всю ее дальнейшую жизнь.

Туристская группа отправилась на очередную экскурсию; Грете хотелось побыть одной, и она пошла бесцельно, куда глаза глядят, в горы. Она поднялась на небольшую лужайку в скалах и кустах, и остановилась. С противоположного конца лужайки навстречу ей не спеша шел старый монах в черном. Они поздоровались. Старик вгляделся в лицо ее. Говорил он с легким акцентом.

— Крещена ли ты, дочь моя? — спросил он ее.

— Да, — отвечала Грета.

— И какое имя дано тебе при крещении?

— Агриппина, — отвечала Грета.

Старый монах легко поднял руки и коснулся ладонями ее волос. И сказал ей:

— Агриппина, пока живешь — не умирай.

ТИЩЕНКО

Почему это всех уже раскулачили, а у Тищенко и корова, и лошадь, и не трогают его? А любили его все. Он, кроме всего, лечить умел и коней, и коров, и коз: то ли фельдшерское было у него образование; то ли ветеринарное, то ли способность какая природная, а лечил. И никогда никому не отказывал: у кого какая живность заболеет, тут же идет, лечит, и живность эта идет на поправку. Лечил за так.

Если же кому надо было денег, шли к Тищенке — последнее взаймы отдаст. Поэтому жена и дети на него частенько бывали в обиде. Когда же приятеля его по тридцать соответственному году отправили на высылки, то на последние деньги справил ему Тищенко полушубок.

Когда вся семья жила в Кировске, и дети были от четырнадцати аж до двадцати, решил Тищенко вернуться домой. Взял денег побольше и рванул на Украину на работу устраиваться. Вернулся через полгода, оборванный, без денег, устроиться не смог. Жена кричала и плакала: «Кому ж ты там, ирод, сдался? Ты ж нас по миру пустил!»

К старости, и при жизни жены, и уже вдовцом, едва заводилась у него в кармане хоть десятка, тут же брал он билет и ехал в гости к детям или к друзьям. Денег у него никогда не водилось, впрочем; но жил он радостно и всегда был собой. Человек Тищенко был веселый.

За семьдесят лет нашел себе жену того же возраста, спали они не раздеваясь рядышком на печке, и сорокалетняя дочь слышала оттуда:

— Ты куда руки-то свои суешь?

— А проверяю, — отвечал Тищенко, — всё ли на месте.

Деньги, присылаемые детьми из разных городов, хранил в сапоге. Старушка его однажды ушла в город и не вернулась, и дочь увезла его с собой в Ленинград.

Последние годы был у него тяжелейший склероз, он ничего уже не помнил; ухаживающей за ним в больнице старой санитарке говорил, смеясь как дитя:

— У меня пятерка есть; вот как выйду отсюда, пойдем на рынок и будем там покупать всё, что душе твоей угодно.

Когда стирал белье, вечно забывал, что цветное и белое надо кипятить отдельно, кипятил вместе: «Ось, бачь, доню, что у меня, старого дурака с белья получилось, художество какое безрозумное.»

— Всем детки удались, — говорил Тищенко, — и умные, и образованные, и работящие; вот только петь не умеют и серьезные лишку.

Умирать он уехал к сыну в Андижан. Приехал и умер. Хоронили его с почетом и любовью неизвестные ему армяне.

БУЧКИН

Преподававший на кафедре живописи в Мухинском ученик Репина Бучкин был фигура весьма колоритная. Чего стоила одна его огромадная дремучая борода. Иногда Бучкин делился со студентами воспоминаниями о художниках. «Татлин? Да, помню, помню, смешной такой, хорошо на балалайке играл. Я с него Балду писал. Художник какой? Не знаю, не знаю, вот этого припомнить не могу». Бучкин любил на занятиях исполнять псалмы. «Вот сейчас я вам спою псалом…» — и пел.

Учившийся тогда в институте сомалиец Абди на вопрос — кто его любимый русский поэт, отвечал: «Бучкин!» — имея в виду Пушкина.

ГРАБКО И КОМЕНДАНТ

Штигличанский Казанова Грабко с приятелем Подловилиным привели в комнату общежития девочек. Проходивший по коридору комендант услышал за дверью девичьи голоса. Надо сказать, что поймать Грабко на месте преступления было у коменданта уже не то что мечтой, а в определенном смысле пунктиком. На цыпочках комендант подкрался к двери, закрыл ее на ключ и вихрем унесся за милиционером и понятыми. Тонкий слух Грабко уловил поворот ключа и торжествующий галоп коменданта. Подумав минуту, Грабко распахнул окно и высунулся. Окно было на втором этаже. По набережной Фонтанки шествовал в общежитие маленький скульптор… вот тут версии этой истории несколько расходятся; одни утверждают, что то был Изя Спектор, а другие, что Рубик Мелик-Акопян.

— Изя (или Рубик), — сказал Грабко, — тащи лестницу. Рубик (или Изя) покорно отправился за лестницей во двор, но то ли сослепу, то ли виною обстоятельств, принес вместо лестницы две неструганых доски. Сначала спустился Подловилин, потом двух повизгивающих девочек Грабко выставлял в окно, а Подловилин со Спектором (или Мелик-Акопяном) принимали на тротуаре.

Хищно дыша, комендант открыл дверь и вошел. За его квадратными плечами маячили милиционер и понятые. На кровати лежал Грабко и внимательно читал древнюю газету с большим желтым кругом от чайника. Он опустил газету и заинтересованно наблюдал за комендантом, который носился по комнате, заглядывал под кровать, под стол, отворял и затворял шкаф и даже заглянул в тумбочку. «Вы что-то ищете, Михаил Петрович?» — невинно осведомился Грабко.

— Где они? — прошипел комендант. — Вы… вы чем тут занимаетесь?

Милиционер и понятые переглянулись.

— Никого нет, — сказал Грабко, — а я к экзамену по истории готовлюсь, — он помахал газетой с кругом от чайника, — штудирую.

Спускаясь по лестнице, комендант встретил поднимающегося Подловилина, прижимающего к груди два фолианта: «Историю КПСС» и «Капитал» Маркса.

ДОЧЬ САДОВНИКА

Была она дочерью садовника. Всех дочерей назвал садовник цветочными именами. Ее звали Маргарита. То есть, маргаритка. Полное имя: Маргарита-Мария Юрвуа. Сестер звали Гортензия, Роза и Виолетта. То есть, гортензия, роза и фиалка.

В 1912 году было ей семнадцать (мгновений весны…) лет. Она приехала в Россию давать уроки французского, русского не зная совершенно. Ей хотелось мир посмотреть, избавиться от холодной опеки мачехи, быть самостоятельной, наконец, учить детей.

Она стала учительницей французского, почти гувернанткой, в семье управляющего (царскосельским дворцом? или царскосельскими парками управлял?) в Царском Селе. Все из тогдашнего ее окружения говорили по-французски, и ей легко было осваиваться и учиться русскому. Ставили домашний спектакль, кажется, Островского, дали и ей роль, переодели мальчиком, сунули в руки метлу, и вышла прехорошенькая с метлой парижская травести и сказала к восторгу зрителей первую реплику:

— Моя ли дела пола мести?

Я познакомилась с ней в сорок седьмом. По-русски она говорила по-прежнему с катастрофическим акцентом:

— Алла Тарас карашо играль Анна Каренья.

Она работала библиотекаршей в кинотеатре «Спартак» и, как прежде, давала уроки французского. К тому времени умер и ее первый муж, Кипарский («он так меня ревновала»), и второй муж, Рыдзевский; второй умер в блокаду.

— Он упал в лук, — рассказывала она.

Люк имелся в виду.

Всю блокаду пробыла она в Ленинграде; она прекрасно гадала на картах без этих «пиковый интерес» и «червонная дорога», — обыденным слогом, но угадывала и людей, и ситуации, и будущее, похоже, что из удивительной любви и внимания к жизни; к ней толпами ходили гадать; за гадание она денег не брала и «если видел что плохое я не говорил, говорил хорошее».

Своих детей у нее не было. Видимо, это было для нее горем, потому что она очень детей любила и дети отвечали ей тем же, и она всем своим ученикам и ученицам и семьям их была почти родственница.

Называли ее по имени-отчеству: Маргарита Юльевна, потому что отец был Жюль — или Жюльен, потому что письма она часто подписывала а ля рюсс «Маргарит Жюльен». Переписка с сестрами прервалась в двадцатые годы. Она ничего не знала о них, они — о ней. Совершенное чудо, что ее не арестовали и не пустили в расход как шпионку, и она даже работала в своей библиотеке «Спартака» столько лет тихо-мирно.