В Устреке, кроме всего прочего, вместо «тютелька в тютельку» говаривали «шклянь в шклянь».
Прожив у родственников недели две, жительница Устреки начисто забывала свой говор, а приехав через год, поражала собеседников усугубившимся офенским.
Особо славилась Устрека бывальщинами, историями, бытовыми сценками, посвященными ильменской Несси, коротавшей бессмертную жизнь свою то болтовней с Садко, то заплывом за браконьерской моторкою.
Хотя главной сказкой деревни у Ильменя спокон веку был не дающийся в руки клад.
DODO
Скульптора Галину Додонову (самые известные ее работы — фонтан «Нева» у гостиницы «Ленинград» на Пироговской набережной, Пушкин-лицеист, лежащий в траве в Михайловском, рельефы станции метро «Приморская», памятник Ахматовой на Шпалерной) в мухинском общежитии, где жила она, приехав учиться из Ярославля, звали Dodo. В общежитии я с ней и познакомилась.
Сидели, пили чай, говорили о самолетах. Тогда самолеты были в стране нашей экзотикой, все ездили на поезде.
— Сколько раз ты летала?
— Три раза.
Dodo сидела в углу, точеный профиль, стройная, похожая на скульптуру, молча улыбалась.
— Как ты переносишь воздушные ямы?
— Вообще не реагирую.
— А я боюсь, когда самолет садится, — сказала я. — Вместо облаков видишь землю, страшно, вдруг разобьемся.
— Dodo, что молчишь? Ты летала когда-нибудь?
— Летала.
— Тебе не страшно, когда он садится? — спросила я.
— Не знаю.
— Сколько раз ты летала?
Называет, улыбаясь — голос тихий, говорит медленно, — цифру для нас запредельную, больше сотни.
— Как же ты не знаешь, боишься ли, когда он садится?
— А мы не садились, мы прыгали.
Додонова в Ярославле занималась в одной парашютной секции с Валентиной Терешковой, подавала большие надежды, но тяга к искусству перевесила, и вместо космоса оказалась она в училище Мухиной. Интересно, что они даже похожи были чем-то с Терешковой; возможно, из-за воздушных потоков под ярославскими облаками.
ФИШ
Девяностолетняя преподавательница английского и немецкого жила в маленькой комнатушке громадной коммуналки и, чтобы доказать себе и людям, что старость и немощь не вовсе одолели ее, частенько готовила себе рыбу-фиш.
Рядом с ее комнатушкой в большой комнате проживала пара штукатуров-маляров (возможно, малярша и штукатур), работающих усердно и благоденствующих, но сильно пьющих, между пьяницами и алкоголиками; вечерами за стеной постоянно гуляли, пили, пели, шерудились и проч.
И вот в один из вечеров на коммунальной кухне старуха угостила своей рыбою-фиш маляршу. Та поела, пришла в восторг, растрогалась и сказала сидящему на кухонной табуретке мужу:
— Какой рыбой фаршированной она нас угостила! Надо ее к нам вечером пригласить.
— К нам пригласить?! Да ты с ума сошла! — воскликнул муж. — Она же не пьет.
А вот еще история про еврейскую рыбу-фиш.
В 60-е годы на Владимирском рынке начинают с утречка торговать парными щуками, что по тем временам — натуральное чудо из чудес. Переводчице К. звонит живущий неподалеку от рынка ее знакомый Марк Б., дабы сообщить ей о чуде со щуками; соответственно, они встречаются в очереди на Владимирском. Б. берет шесть рыб (маме, дочери, соседям, знакомым, себе). Очередь начинает роптать: «Что это?! Как это?! Столько щук в одни руки!»
Стоящий за К. мужчина поворачивается к очереди и громко произносит:
— О чем вы говорите? О н и их фаршируют.
Наступает тишина, в которой слышны только всплески живых щук за прилавком.
ТРОЙКА
— Известно ли тебе, — сказала фотограф Лена Л., — что ямщик тройки дороги не видит? Не знаешь об этом? Вот и я не знала. Он сидит слишком низко, обзора не имеется, видны клубы снега, крупы конские да небеса, впрочем, ямщику не до небес. Коренной мчится изо всех сил, пристяжные летят каждая в свою сторону, стремятся разбежаться кто куда, да упряжь не дает. Тройка на самом-то деле — чисто российское изобретение, ноу-хау, и нужна для того, чтобы нестись по бескрайним просторам по прямой.
Я должна была сделать фото для рекламы, снег из-под копыт, лошадки летят и т. д. Не догнать тебе бешеной тройки, тройка мчится, тройка скачет. Стояла я посреди дороги, ждала их, они мчались на меня, я снимала и была в полной уверенности, что лошади остановятся. Сзади раздался дикий вопль визажистки, гримировавшей актеров, и я кинулась в сугроб на обочине, как каскадерка, держа над головой фотоаппарат, чтобы не попортить дорогую технику. Лошади были чуть ли не в полуметре. Некоторое время все кричали, кто что, приходили в себя, вот тут-то я и выяснила, что неуправляемо в некотором роде национальное наше трио и все это знают, кроме меня.
— Это что же у нас в «Вестях» за телезаставка?!
— Ну, может, телевизионные мастера не в курсе. Или, наоборот, владеют информацией. Такой стёб. Куда, мол, ты, необгонимая, несешься, как классик намекал. И кто только тебя, птица, выдумал.
МУСОРЩИЦА
Мы шли под ручку с сумасшедшей старой мусорщицей, как всегда, увязанной и укутанной в тряпье; я помогала ей донести до дома перловку, купленную ею по дешевке для кормления голубей: стоило ей подойти к помойке, к ней слеталась вся стая.
«Надо читать „Книгу Ездры“, — доверительно говорила она, — а также начало Евангелия от Матфея». Был вечер вторника, День обретения Главы Иоанна Предтечи. Она сказала, что отрезанные террористами в Чечне головы англичан (из фирмы бытовых телефонов) на снегу, увиденные ею по телевизору, напомнили ей расчетверенную икону Иоанна Крестителя.
Цвет складок ее ветхих шалей и штопаных платков, коричнево-золотой, любимый малыми голландцами, оттеняли серо-голубые митенки, перчатки без пальцев. «Мы много нагрешили, — убежденно произнесла мусорщица, — мы не можем хорошо жить. Еще кровь убиенных на русской земле в землю не ушла. А ты с мужем-то обвенчайся, обвенчайся, то-то будет хорошо. И святителя Афанасия почитай, почитай непременно».
МАДИНАТ
В палате гинекологического отделения маленькой больницы Скорой помощи состав пациенток был пестрый. Лежали тут на сохранении дамы в возрасте и молоденькие женщины, ночами привозили истекающих кровью подпольных абортниц; однажды привезли кричащую криком двадцатитрехлетнюю повариху из ресторана «Баку»; до родов оставалось ей месяца полтора; повариха, видать, постоянно дегустировала блюда острой восточной кухни, у нее был приступ мочекаменной болезни, по мочеточникам шел песок. Она кричала безостановочно двое суток, терроризируя всю больницу, а потом замолчала и не без удивления посматривала на врачей, как и они на нее. Дня через три ее выписали.
За полночь привезли вальяжную даму, которую все приняли за блатную, она говорила: «ксиву выправить», «у меня прямо ботва на голове выросла»; в итоге выяснилось, что служит она в Смольном, отвечает за работу с молодежью, а окончила ЛИТМО, но и там по преимуществу подвизалась на ниве комсомольской работы.
Однажды утром у окна подле комсомольской богини обнаружилась молоденькая неразговорчивая чернокосая смуглая женщина, лежащая пластом под капельницей; на утреннем обходе врач говорил, что у нее тяжелейший токсикоз первой половины беременности, но, скорее всего, поправимый. В первое время ни есть, ни пить она не могла.
Назвалась она Мариною, молчала, слушала других, сумрачно поглядывала на разбитных соседок, особенно на пышногрудую с ботвой на голове смолянку; а какие анекдоты травили! а разговоры о мужчинах чего стоили! мать честная…
Но у больничных стен свои законы, и, почувствовав себя лучше да попривыкнув, разговорилась и чернокосая у окна.
Звали ее на самом деле не Марина, а Мадинат.
Была она чеченка из Грозного, жила на окраине.
— А как ты познакомилась с мужем? — спросила двадцатилетняя Валечка, ожидавшая второго ребенка («первого в шестнадцать, девочки, родила, и всё, дура, на девятом месяце с Валькой на мотоцикле гоняла»).
— Как же я могла с ним познакомиться? — тихо произнесла Мадинат. — Конечно, у колодца. Ходила с кувшином к источнику, он в стороне стоял, смотрел, а я тоже на него посмотрела.
Тут залилась она румянцем.
— У вас все у колодца знакомятся? — спросила инструкторша из Смольного.
— Все! — отвечала Мадинат.
— И ты ходила к нему на свидания?
— На свидания? Я за водой ходила, но уж чувствовала, знала, что он будет за шелковицей стоять да смотреть. Бывало, вылью кувшин, опять наполню, опять вылью, снова наполню, ну, потом, делать нечего, ухожу.
Месяца через два он обратился к своей девушке с кувшином с незначащими словами. Она (голос дрожал) незначащими словами и ответила. Так они недели за три и сговорились.
— Он должен был меня похитить, — рассказывала Мадинат, — отвезти к себе домой, а затем ехать к моему отцу виниться и выкуп давать.
— На коне похитить-то? Под черной буркой?
— Зачем на коне? На двух «Волгах». С братьями и друзьями договорился. Все уж всё знали. И их семья, и моя. Я якобы за водой иду, кувшин взяла, а сама узелок собрала, а все знают, что с узелком иду, но виду не подают, отворачиваются. Не помню, как из дома выбежала.
Примчав невесту на женскую половину дома, сдав ее матушке, женам отца, сестрам, бабушке, жених всё на тех же черных «Волгах» помчался к будущему тестю виниться: и в ноги кланялся, и откупался, и тесть его для вида раза три нагайкой по спине съездил.
Свадьба Мадинат длилась два дня. В течение всей свадьбы невеста, теперь уже молодая жена, должна была стоять в углу под покрывалом с подносом в руках; на поднос гости клали подарки: деньги, драгоценности, вазы, часы, серебряные чарки и т. д., и т. п. Когда поднос становился тяжести невыносимой, его уносили, а в руки неподвижно стоящей новобрачной вкладывали пустой поднос.
— Как у тебя только руки не отвалились?! — спросила инструкторша.
Молодой муж оказался человеком с европейскою жилкою, молодая жена втайне очень этим гордилась. Уехав учиться в Ленинград, он не оставил новобрачную под присмотром старших женщин, а взял ее с собою, преодолев противоборство домашних.