Корабль и другие истории — страница 9 из 79

замуж. И совершенно невзначай, по недосмотру, выросло у них на балконе в кадке клюквенное деревце, хоть и маленькое, метровое, но все-таки сон наяву.


Некий горожанин все время жил прошлым, которого у него не было. Другой горожанин постоянно жил будущим, которого у него не будет. Третий жил только настоящим, но какое-то оно у него было искусственное. Все трое страдали и даже отчасти злобились.


Организовала Баба Яга бордель. Начались демонстрации протеста. Валютные проститутки объявили голодовку, например, и три дня валютных баров не посещали. Со своей стороны, и вампиры протестовали, — в том смысле, что закордонные распутники всех панночек СПИДом заразят, и вирус перекинется на тошную силу, а что за жизнь без привидений? просто бегство от действительности будет, если один реализм останется да бытовуха. Пенсионеры протестовали потому, что Баба Яга такими действиями якобы позорит пожилых женщин. За бордель с панночками вступились только сексуальные меньшинства, готовые всех служащих, включая лярв, принять в свои ряды. Но особенно возмущались сотрудники музеев, потому что из-за волшебства, колдовства и чародейства бордель Бабы Яги был перелетный, меняли адреса, проходили сквозь стены запросто и обожали располагаться по ночам в апартаментах городских музеев и во дворце Белосельских-Белозерских.


Собрался узкий круг ограниченных людей. И не знают, чем бы заняться, как себя показать. Стали кричать: «ура!», — лишку разурались, испугались и разошлись.


Поромантичней? поромантичней! и желательно со страшилками у! у! Детективы, боевики, бах-трах. Дракула с зубами, глаза на лбу. Эка невидаль. Боевиков у нас как грязи, в детективе давно все живем. Подумаешь, с зубами, с клыками, глаза на лбу; у нас, солнышко ясное всё, чай, наоборот. Для нас страх норма. Мы нежности больше боимся. О, ужас какой: ангел летит… Летит и поет, глаза зажмурь, уши заткни. И говорит (ох, погоди, перескажу, дай дрожь унять, деваться куда), такое говорит, хоть провались, такое произносит, мурашки по коже ползут; глаголет: «РАДОСТЬ МОЯ!»


Дворец Эхнатона в Ахетатоне — Городе Зари. Парадные покои и жилые покои связывал мост. На мосту было «окно явлений», в котором и представал перед народом царь. Царь в раме. Обрамленным окном явлений стоял царь. О, наши зори, спешащие сменить одна другую. О, наши разведенные заполночь мосты. Мы — окно явлений, в котором Европа может узреть Азию. Но окно наше таково, что Европа Азии не видит, и Азия Европу тоже. Маленькая немочка из немецкой слободы прекрасно знала, кого в средние века звали Черный Петер, не к ночи будь помянут. Какое уж там «Санкт». Город Черного Петера, Зазеркалье в раме, город-антимир, аннигилирующий изображение. Порадуй взор мой внешний, ибо внутренний стоило бы отменить, живя в нашенских местах. Весь город наш на крови храм. Мы живем в местах, где жить невозможно. — Уезжай, — шептала я тебе, — уезжай. — Одна и радость — быть не уроженкой: жиличкой… горожанкой… Мы — Окно явлений, прорубленное из ниоткуда в ничто.


Как известно, на нашу территорию со времен царя-плотника, прорубившего в Европу окно, стали просачиваться зарубежные феи. Своих нехватало. Как водится, проникали они к колыбелькам и одаривали младенчиков состоятельных классов всякой всячиной. Вот народился младенчик, о котором речь идет, и фея сделала ему подарочек: дескать, будет он одарен даром особой любви. Хоть и фея, а отчасти женщина: сначала делает, потом думает. И изъясняется вполне приблизительно. Младенчик подрос, и тут презент во всей красе и обнаружился. Кого ни полюбит, все в свиней превращаются. То есть, не натуральным образом, рыл не приобретали, а фигурально: был человек как человек, а становится скотина отменная; распространялось сие и на девушек, и на друзей-приятелей, и на пожилых солидных людей. Происходило все как бы постепенно, и сначала выросший младенчик не замечал ничего, но потом заметил и очень расстроился. А поскольку натура у него была, к несчастью, любвеобильная, к моменту, как свое прискорбное и пагубное свойство он приметил, он уже являл собою как бы фабрику монстров. Решил он проявить волю и впасть в равнодушие. Получалось у него плохо. Был бывший младенчик рассудителен, да и рассудил, что лучше бы ему начать ближнего ненавидеть. И вправду, те, кого он ненавидел, на глазах хорошели и приближались, поелику то для нашего грешного рода возможно, к ангельскому чину. Сам он при этом впал в печаль и, ненавидя других с одной стороны, а с другой стороны ненавидя ненависть и будучи воплощением любви, возненавидел и самого себя, к лучшему, что мало-помалу потерял способность, дарованную ему залетной феею, и жил с той поры как все мы, только мучился угрызениями совести больше каждого из нас, потому что встречались ему временами те, кого он прежде любил, и наблюдать их было ему неинтересно.


Собирались спириты эти самые кучками и вертели блюдца при помощи эффекта Розы Кулешовой задолго до того, как Роза на свет появилась. Что характерно, спиритов в начале века нынешнего и в конце прошлого было как собак нерезаных. Вертелись, вертелись блюдца, энергии насасывались, а потом вышли за пределы видимости и осязаемости, укрупнились и в качестве летающих тарелок по всем широтам и долготам сервизами снуют. И одни от них неприятности. Это о спиритах. А о хлыстах поговорим в другой раз.


Человек и заговоренная вещь невзначай-то и встретились. Купил человек, скажем, шкаф. Многоуважаемый. И начал шкаф вытворять. В одно прекрасное утро занял всю комнату. Человек проснулся в ящике, еле выбрался. Потом шкаф стал превращаться во что ему взбредет. Сегодня шкаф как шкаф, а с работы хозяин приходит — шкафа нет (и одежды, что в нем висела, соответственно), а на его месте… ну, хоть телевизор в треть стены. И это еще полбеды. В другой раз штука стала мышеловкою у двери, хозяин две недели в травму ходил; и в игрушечную железную дорогу превращалось, и в колоду карт, и в драный непарный сапог. И хозяин никак не мог от вездесущего предмета отделаться. Бывало, продаст шкаф, а через денек он в виде кроссовок или куска мыла опять в квартиру проникает.


По краю брести, по кромке между бытием и небытием, между материалистическим и метафизическим мирами: видеть сон, бредить искусством, еженощно творить сюжеты. Если бы мы не видели снов, мы не понимали бы живописи, литературы, театра. Сновидческая канва бытия, нечеловеческая логика жизни, лишенные рационалистического толкования связи событий. Кто ты, персонаж из моего сна? почему я здороваюсь недоуменно с тобою наяву? который из вас настоящий? может, некий третий? Почему там, на кромке, причины и следствия неуловимы и синхронны? Другое время нас морочит? или мы его? Что такое «в дальнем краю»? где этот «дальний край»? он не — где, он — когда: когда ресницы сомкну. Я люблю узкие улочки снящегося мне всю жизнь города, его нелепые окраинные парки, преувеличенного масштаба храмы и памятники, крошечные кафе, которых на самом деле нет, но в которые раз в году возвращаюсь, его анфилады и тупики, неизменную воображаемую планировку. Я и тебя люблю, когда ты житель того города, а не этого, в коем просыпаюсь. Здесь могу от тебя уйти, туда ты все равно явишься, тамошнего тебя мне не отменить. А сколько пошлостей содержат сны! сколько штампов! какие затасканные сюжеты расцветают в них экзотическими видениями! Знаешь ли ты наркотические грезы? например, после операции под общим наркозом? или после неподходящего снотворного? О, глюки, глюки! Впрочем, и Морфей, и морфий, и метаморфоза — так антропоморфны. И еженощная доза нам обеспечена. Путешественник по неотвратимому миру, готов ли ты в путь? Интересно, а что видит во сне спящая Венера? а Психея? а этнический эльф? И есть ли у сновидений разных лиц география? история? эстетика? Темное дело. Настоящее одиночество, истинно интимная жизнь — именно сны. Тогда почему в них иногда такие толпы?


Михрютки завелись на чердаке, в подвале и в сарае. Они дружили с листоблошками и враждовали с анчуткой. Летучие мыши принимали их то за ветошь, то за светлячков, то за перекати-поле из клочков пыли, так как михрютки постоянно мимикрировали и меняли облик. Пауки относились к михрюткам неважно, потому что от их присутствия портилась паутина, нить секлась, зазубривалась и теряла натяжение.


В сказке обычной, т. е. волшебной, т. е. мифологической, всегда ноль эмоций. В литературной же сказке их навалом, начиная с описания одежд, надежд, красот, деталей, сказке не свойственных; ну и, само собой, всех жаль, всего жаль, и непременно несправедливость; а какая в «Колобке» справедливость, например? лишняя категория. Не из того анекдота. «Современная сказка» звучит так же антиномично, как «маленькая трагедия»: если уж трагедия, так всяко не маленькая; а если современная — то с чего бы сказка? Лантюрлю, Лантюрлю, нос отрезал королю. А хоть бы и голову. Дело житейское.


Да, мы их посещали, да посещали мы двенадцать царств Солнца и тринадцать царств Луны, и зависал над Ингерманландией вертлянский солнечный шар, и накануне Нового Года домашний скот мог говорить по-человечески, но молчали все, не желая пачкать пасти человеческой речью, и в Купальскую ночь встречались брат и сестра, Аполлон с Артемидою, и шелестели страницами скучных людских словарей.

К старости и люди, и животные становились кратны древности Природы, напоминали динозавров; и складки кожи их, их морщины походили на складки гор.


В имени «Эржебет» слышалось ржание жеребенка, рыжего, мягкомордого, нежного; а ведь это «Елисавета», имя, в котором бежит на самом-то деле пушистая лисонька раскосая, — но тоже рыжая, — спят царства королевича Елисея (не елисейские ли поля Э-ли-зи-у-ма?). Какие разные звери спят в одних и тех же словах разных языков. Где конокрад и лошадник, оцыганенный финн, венгр, видит жеребенка, — там охотник на лыжах, омансиевшийся русич, узрит лису. Язык — целый зоопарк, ковчег; может, на самом деле он Ноев ковчег, а не Вавилонская башня? Рои колибри и попугаев вспархивают со страниц переводных книг. А там синица в руках у Синюшкина колодца и журавль в небе — всюду — и «журавль» над криницей на фоне закатных облаков и дочернобыльских мальв.