Степан отказался от мысли довести строительство до конца. Лес, заготовленный на двор с конюшней, хлевом и сараем, а также старую отцовскую избу вместе с пристройками и лошадью сдал в колхоз, а подклет одного из пятистенков превратил в хлев…
Только один из пятерых сыновей успел жениться до войны, но и он не оставил ни внука, ни внучки. Не пригодившийся для жилья пятистенок постепенно превратился в сарай, и лишь наглухо кругляками заделанные большие окна напоминали об истинном назначении этого капитального строения.
Когда и дочери с невесткой-вдовой ушли из родительского дома, Степан заделал внутреннюю дверь жилого пятистенка, чтобы не отапливать в зимнюю пору всю избу.
В холодной половине копился всякий хлам — рассохшиеся кадушки, старые ведра, корзины, ветхая одежда, негодные сети, дырявые половики. Там же хранились мука, соль, сахар, сушеная рыба и прочие малопортящиеся продукты.
Но в первый же Михаилов приезд Степан и Наталья навели в нежилой избе порядок, хлам сожгли, а продукты перенесли в кладовку, где им и надлежало быть.
— Чем в сарае-то спать, — пояснил Степан свои действия Михаилу, — спи в этой избе, тот же холодок и комары не кусают. Да и нам с бабкой веселее: вроде как опять весь дом людями занят…
С тех пор старики не запускали холодную половину. Вот и теперь, когда Михаил зашел сюда, пол и окна были вымыты, на кровати лежал ровно набитый соломой широкий постельник из домотканого полосатого холста, на нем — огромная, в красной наволочке, подушка и белье.
Михаил переложил постельник на пол — в деревне ему нравилось, как в детстве, спать на полу, потом распахнул настежь окна и вставил в них рамки с натянутой марлей. Рамки эти Михаил делал сам еще в первый приезд, но марля обновлялась стариками каждый год. Теперь какая бы ни была погода, окна больше не будут закрываться, пока Михаил не уедет.
Вошел Степан. После выпитой за встречу четвертинки он был хмелен, и его светлые глаза под седыми бровями маслянисто поблескивали. Старик прошел к столу, опустился на лавку.
— Ну что, в порядке твоя изба?
— Спасибо, дедо.
— Вот и ладно… — он долго смотрел на загорелую широкую грудь Михаила, потом перевел взгляд на смуглое лицо, сказал: — Сядь. Потолкуем.
Михаил сел за стол напротив старика.
— О чем, дедо, толковать хочешь?
— О чем?.. О жизни. Не хотел я пока тебя тревожить, да терпенья нету! — Степан помолчал, глядя в стол, потом вдруг поднял голову и отрывисто спросил: — Почто я до сей поры работаю? Покумекай! Годов мне порядочно, пенсия идет, а я — работаю.
— Наверно, без работы жить скучно. Ты ведь не привык без дела сидеть.
— Нет, парень, — старик вздохнул и покачал головой. — Привык не привык, а годы свое берут. Всего, что делать-то надо, я уже не могу исполнять: тяжело. И в лесничестве это знают, а держат, уговаривают еще поработать… И в том беда, Мишка, что замены найти не могут. Никто не согласный сюда забираться. Понял?
— Понял.
— К чему я это говорю? А вот к чему. Плюнь-ко ты на городское житье да заступи лесником вместо меня. Раз у тебя душа к Сарь-ярь лежит, чего мыкаться? Вместе жить будем, вместе столоваться. Помрем мы со старухой, похоронишь нас и живи, с богом! Дом и все имущество, какое есть — все тебе. По закону. Бумагу такую напишем — завещанье.
У Михаила от волнения — холодок по коже.
— Надо подумать, дедо!
— Думай. Не тороплю. Еще скажу: бабу тебе найдем. Хорошую, деревенскую… Ведь пора уж тебе свое гнездо вить. Я это к тому говорю, что сам — последний корень Кагачевского роду. А у меня пять сыновей было. Пять!.. — горестно воскликнул он. — Но род наш — род Кагачевых — кончается. Он уйдет в могилу со мной, — старик заплакал. — Внуки есть. Много внуков. А что толку? Чужие. Под чужими фамилиями… Тяжко мне помирать будет, ой тяжко!.. Вот ежели бы своими глазами увидеть, что хоть ваш род останется на земле, легче было бы…
Степан умолк. Михаил взволнованно ходил по избе взад-вперед, думал. Жить в Сарь-ярь, поселиться здесь навсегда — разве он не мечтал об этом? Но не было работы. Теперь работа есть. Так в чем же дело? Почему он медлит с ответом? Что связывает его с городом? Или пугает жизнь вдали от людей, от цивилизации, к которой уже начал привыкать? Но не привык же! Разве отъезд в Сарь-ярь, на лето, не самый большой праздник для его души? А остаться здесь — душа всегда будет в покое. Будет ли?..
— Что молчишь? — спросил Степан.
— Надо подумать! Нам нечего спешить. У нас хватит времени обсудить, как лучше устроить жизнь… Твою жизнь и мою.
— Эдак, эдак! Ладно сказал, — закивал головой старик. — Спасибо. Ты — один, и мы — одни. Вот вместе и жить бы. На родимой земле… Ох, добро бы! А то и слова сказать не с кем. Ведь, кроме тебя, никто здесь не бывает…
…В каждый приезд в Сарь-ярь Михаил с первого же дня сбрасывал с себя рубаху и майку и не надевал их до конца отпуска. Единственной одеждой его становились плавки да трикотажные спортивные шаровары. Не обувал он и сапог, ходил босой даже на сенокос, не брился, словом, как бы возвращался в пору детства. И только на кладбище, где были похоронены деды и младший брат, всегда ходил одетым — в белой рубашке, в костюме и непременно в сапогах.
Кладбище находилось в километре от деревни на высоком песчаном берегу Сарь-ярь. Там до сих пор стояла белокаменная церковь, превращенная еще в довоенные годы в клуб. Рядом с церковью серела вросшая в землю древняя часовенка, ставленная одним топором, без единого гвоздя.
Дорога на кладбище шла березником. Когда-то это был самый торный и чистый проселок во всем сарьярском крае. Его проложили поселяне несколько веков назад, когда строилась деревянная церковь. С тех пор десяткам поколений от рождения и до смерти служила дорога, ведущая к церкви и кладбищу. Для каждого мирянина она была первопутком жизни и для каждого же неизбежно оборачивалась последним земным путем.
А когда в церкви сделали клуб, этот проселок топтали сарьярская молодежь и ко всему привыкшие неутомимые ноги колхозников.
Но с тех пор, как жизнь в Сарь-ярь замерла, дорога к кладбищу заросла и превратилась в узенькую тенистую тропку, которую Степан и Наталья время от времени расчищали. Михаил тоже прихватил легкий топорик и аккуратно, возле самых стволов, смахивал острым лезвием ветви, тянущиеся через тропу.
Из березника тропинка выходила на широкий луг. Здесь каждый год сенокосничал Степан, и пожня выглядела прибранной и ухоженной. Нигде ни кусточка, ни деревца. Остожья расчищены, и к высоким стожарам прислонены подпоры, которые служат хозяину несколько лет кряду.
Луг пестрел россыпью цветов. Радуясь появлению человека, кланялись Михаилу скромные ромашки и синие колокольчики, желтыми огоньками манили купальницы; трепетал, распустив шелковистые лепестки, розовый горицвет.
Но Михаил глядел поверх луговины на гору, где безмолвным памятником прошлым поколениям белела каменная церковь. Строгие линии храма четко пропечатывались на фоне темнохвойных кладбищенских елей. И казалось, что и древняя церковь, и ее ровесники — многовековые ели взирают оттуда, с высоты, глазами предков. Но как взирают? Осуждающе, что он тоже когда-то бросил эту землю и наведывается сюда лишь наездами в летнюю пору? Или равнодушно?
Нет, предки никогда не были равнодушны к судьбам потомков. И, будь они живы, они недоуменно сожалели бы, что потомки оказались слабее предыдущих поколений — не смогли устроить свою жизнь на освоенной, готовой земле. Такими глазами смотрит немощный обессилевший отец на своего беспутного сына, у которого не хватило ума по-хозяйски распорядиться доставшимся наследством и который пустил по ветру все, что наживалось и накапливалось десятилетиями. Разница была лишь в том, что сарьярские потомки пустили по ветру многовековое наследие предков…
Над ржавым куполом церкви, как всегда, гомонили галки, а вокруг обезглавленной колокольни, со свистом рассекая воздух длинными крыльями, носились стрижи.
Парнишкой Михаил не раз забирался по крутым лестницам на колокольню. Оттуда, с высоты, открывался широкий вид на окрестности Сарь-ярь, на деревни, ютившиеся по его берегам; и весь, как на ладони, был виден далеко врезающийся в озеро мыс Бабья Нога — Акан Йоуган немь.
Михаил постоял возле церкви, следя глазами за полетом стремительных птиц, и тихо прошел вдоль белой стены к кладбищу. Здесь, в густой и влажной тени старинных елей, посаженных три века назад, стояла таинственная глухая тишина.
Между елями всюду, куда ни глянь, — кресты… Резные, замысловатые; строгие и тяжелые — непрямоугольных ровно струганных брусков; и грубые — тесанные одним топором. Все семиконечные и все одинаково серые.
В этих крестах вся история Сарь-ярь.
Резные кресты самые древние. Их делали искусные мастера — резчики по дереву, которыми в прошлом широко славились заозерские деревни. Насквозь просмоленные, эти кресты десятилетиями не подвергались тлену. Но и над ними властно время, и многие уже покосились и пали.
Когда же перевелись в Сарь-ярь умельцы-резчики, на смену резным крестам пришли брусчатые. Их строгали и сбивали столяры и плотники. А тесанные топором появились в годы войны. Ничто новое их не сменило: топор был в каждой избе, и каждая женщина, не говоря о стариках, худо ли, хорошо ли, но умела владеть им.
А сколько могил без крестов! На одних они истлели, и никто не узнает, чей прах покоится под заросшим холмиком, на других могилах крестов вообще не стояло. Эти могилы тоже безвестны…
Впрочем, кто придет сюда, на это кладбище искать последний приют сородичей? Забываются детьми здравствующие, а что говорить о мертвых? Уходят в прошлое, как само время, древние обычаи вепсов, и уж предается забвению святой обычай поминания родителей. Даже этот обычай…
Михаил подавил вздох и направился на западную окраину кладбища к могиле младшего брата Кольки. Он без труда отыскал ее. Рябинка, посаженная в головах покойного в год опустошения Сарь-ярь, цвела и источала нежный аромат; тесаный крест стоял прямо и прочно. У подножия его лежала еще не засохшая сосновая ветвь, и Михаил догадался, что сюда всего несколько дней назад наведывались старики Кагачевы.