Корень жизни: Таежные были — страница 18 из 58

Пересчитал: четыре крупных женьшеня, шесть помельче — хорошая семья. Но лишь у одного, самого старого, в розетке было шесть листьев, у других же по четыре-пять. И трехлистные были, и совсем малыши — с одной-двумя зелеными «ладошками». «Это детки, — подумал, — после смерти Юлы выросли».

Походив вокруг заветного места, заломил верхушки молоденьких кедрушек, с четырех сторон оголил ножом (который снова «заострился»!) тонкий ствол молодого клена, а поперек тропы, чтобы наверняка заприметить счастливую находку, положил срубленные кустики элеутерококка.

Отойдя подальше, увидел еще три корня. Но не эта находка поразила Лукича, а стоявший поблизости кедр с большим квадратом почернелой древесины, оголенной от коры много лет назад. Тунзой его называли старые люди. Кора понадобилась человеку для того, чтобы сделать пакет для корней. Может, забрав драгоценную находку, корневщик тогда же высеял семена, и с тех далеких лет не переводится здесь женьшень.

«Раньше, — думал Лукич, — корневали с совестью, умело, с заботой о потомстве. Выкапывая хорошие корни, семена аккуратно высевали в добрые места да так, чтобы мышь не съела, птица не склюнула. Молодые растения — в два-три листа — не трогали, дорасти до силы и зрелости оставляли. А теперь какой-то жадный люд стал появляться. Рвут и копают все, что находят. Семена забирают для огорода или тут же съедают «для здоровья». И хотя не все такие, но от года к году реже встречается женьшень, и мельче он. От этой алчности скоро совсем может сгинуть. А что уссурийская тайга без женьшеня? Все равно что без тигра».

Казалось, в этот день событиям не будет конца. Осматривая кедр с тунзой вблизи, Лукич заметил на черном квадрате дерева все те же узкие следы колуна Юлы. «Если Юла был здесь, то лучшее место для плантации он вряд ли мог найти, — размышлял старик. — Отменные, самые женьшеневые условия, в стороне от людских глаз».

Кружа вокруг кедра, Лукич увидел косые срезы полуистлевших пеньков. Эти небольшие деревца, наверное, когда-то срубил Юла и все тем же топором.

Хорошо запомнив место, Лукич зашагал по тропе дальше и скоро оказался у края утеса. Выйдя на каменную площадку изюбриного отстоя, старик представил, как быки, сгрудившись на самом краю обрыва, отбивались от волков крепкими рогами и копытами передних ног; как потом серые хищники, поняв бесполезность лобовых атак, отходили в сторону и ложились, решив брать добычу измором. Не все изюбры выдерживали осаду: кости погибших животных белели и здесь, под утесом, а потресканные и погрызенные чьими-то мелкими зубами рога еще бурели среди зелени.

Недолгими были раздумья Лукича о звериных трагедиях. Прикидывая и запоминая, он смотрел на расстилающийся внизу лес, и уже крепла уверенность, что Юла не раз стоял на этом месте и тоже смотрел на этот же лес. За долгие годы он ничуть не изменился, а вот Юлы не стало, и он, Лукич, состарился и подошел к неизбежному концу, как тропа к этому обрыву.

Лукичу хотелось поискать плантацию, которая должна быть где-то совсем рядом, и нужно выкопать найденные корни. Но ветерок дохнул холодом, и старик сообразил, что дождь моросит не переставая, а одежда промокла насквозь.

Все еще не веря в удачу, Лукич вернулся к валежине. И снова волнение охватило его. Забыв обо всем на свете, он побрел по тропе.

Звериная тропа провела таежника вдоль левого края площадки, а вправо полого уходил склон, весь покрытый старым парковым кедрачом. Лукич начал его обследовать широким зигзагом, поминутно оглядываясь на заветную валежину: боялся потерять ее из виду да и опасался, не пропали бы корни, не оказалась бы сном быль. Он не был суеверным, а все же в памяти крепко засела древняя, как мир, байка: «Вот здесь ведь только что видел их, все в красных ягодах, а чуть отвернулся — и не стало, как в землю провалились!» С мыслью «не провалились бы мои» Лукич с зигзага перешел на полукружья, стараясь все так же не выпускать из виду валежину, и едва не наступил на два стебля женьшеня, росших почти из одной точки. Только один был большой, а другой поменьше. Снова разволновавшись, воткнул в землю возле них палку, вытащил нож, чтобы сделать на деревьях затески, и тут увидел метрах в пятнадцати еще один красный зонтик. Он рдел возле трех больших валежин, как будто кем-то уложенных в одну линию. Оставив в земле палку, Лукич заспешил, заторопился к этому зонтику, потом заглянул поверх валежин и ахнул: за ними неровными рядками красовалась целая «рота» таких зонтиков. Один рядок, другой, третий, четвертый, пятый… А между ними тоже было много зонтиков, только помельче.

«Неужели плантация?.. Неужели… Ах ты, поди ж ты!..» Почувствовав, что ноги снова отказывают, Лукич прислонился к дереву. Он все не верил, боялся, что это просто видение, что стоит только закрыть глаза — и женьшень исчезнет. Но нет же, нет! Вот они, пять рядов, по… — раз, два, три… — примерно по двадцати в каждом. Крупные. Да между рядов еще столько же… Неужели это правда! Ведь сколько лет искал… Ах, Юла, Юла, добрый и хозяйственный старик… Волнение никак не унималось, и ноги совсем подкашивались.

Лукич присел на валежину, толстая мшарина брызнула водой, потянуло холодом в ноги и по спине. «Только и не хватало сейчас простыть, — подумал Лукич. — Здесь, в такой глуши, когда счастье — вот оно. И Марине, и Наташе. Внучатам и на всю старость. А сколько здоровья и силы людям! Теперь можно будет угомониться…»

Успокоившись, Лукич обошел плантацию, постоял, сняв фуражку, под старой липой, в дупле которой хранились ржавые лопата, топор, мотыга и ведро Юлы, вздохнул глубоко и с неожиданно вернувшейся бодростью торопливо принялся за дело. Настрогал затесок около валежин и, приметив место, вернулся на тропу. Спускаясь к табору, отмечал свой путь мелкими затесами на деревьях, хотя раньше запоминал дорогу и так, а теперь в отметинах и вовсе нужды не было. Лишь убедившись, что дорогу к плантации он найдет даже ночью, старик всунул нож в ножны и заспешил к табору, пытаясь шагать широко и уверенно, как в молодости.

Не теряя попусту время, он в такт своим шагам, не обращая внимания на морось и мокроту, клещей и комаров, подсчитывал, сколько времени займет выкапывание корней. «Не меньше полутора сотен больших. Молодые не буду трогать, а их там штук пятьдесят. Если на каждый уйдет в среднем по двадцать минут, надо ковыряться в земле часов пятьдесят. В день работать по восемь часов — тяжело! — и то неделю займет. Дождь кончился бы. Табор надо переносить на утес, о воде подумать, должна она быть где-нибудь недалеко, ведь Юла тоже в ней нуждался…» И еще Лукич подсчитал, сколько будет денег. Получилось много. «Ах, дочки мои, внучка и внучек! Какую я вам радость принесу… И не только вам — мало ли измотанных временем и бедами людей, тоскливо мечтающих найти исцеление, прогнать или хотя бы задержать старость…»

Не был Андрей Лукич жадным, а деньги ему были нужны как и всем. Может быть, и побольше, чем всем — ради трудно живших дочерей и внуков. Может, и потому еще чуток побольше, что хотелось ему последние свои старые годы провести спокойно. Разве он не заслужил это долгим трудом и ранами? Тем, что четыре фронтовых года рисковал жизнью? Разве не имел права воспользоваться завещанным ему Юлой? Заслужил. Имел. И все же вгрызался в совесть ядовитый червячок: «Все о себе да своих… Будто один ты такой страждущий…»

Но что же, передать кому плантацию, отдать? Зачем же тогда так много времени и здоровья потратил? Не-е-т… Скажут: чокнулся. А червячок закусался, зажалил больнее, и совесть тоненько так и горестно вздохнула, стала искать освобождения от боли. Но где оно? И в чем?

Вернувшись на табор засветло, Лукич разложил жаркий костер, обсушился, прокалил около огня тело, с особым усердием подставляя к нему ступни ног и поясницу. Старик по своему опыту знал, что именно прокаливание ступней и поясницы — самая надежная профилактика разных хворей.

Когда на душе стало покойнее и даже радостно и тот кусучий червячок утих, Лукич напился своего таежного, настоянного на лимоннике чая. Проверил содержимое котомки, прикинул запас харчей. Тревоги «ревизия» не вызывала, и все же не мешало подналечь на рыбу. Грибов в тайге было много, но старик их не признавал — толку мало, а чревоугодничеством он никогда не страдал. Продукт ценил как источник силы, а грибы — не рыба и тем более не мясо.

Накопав червей и побродив вдоль ключа, Лукич наловил связку хариусов и ленков, часть рыбы присолил и развесил около костра, а из остальной сварил густую уху и наелся до отвала. Сытость и усталость разморили его, и Лукич забрался под полог, рассчитывая утром подняться чуть свет. Но сна не было.

Тихо и незаметно растворилось в темени мутное молоко дня. Полог освещался отсветами костра, в который Лукич после ужина наложил толстых, сырых, но смолистых кедровых корней. Огонь вселял в душу уверенность, его потрескивание было лучше любой музыки. Старик слушал это потрескивание, призывал сон, но он не приходил. Возбужденный мозг горел красными зонтиками, которых было так много, что явь казалась сном и становилось страшно. Плотно смыкая веки, Лукич убеждал себя, что он спит, что калейдоскоп и чехарда его видений и есть сон.

Дождь упрямо моросил и моросил все в том же темпе — нудном, изматывающем душу, ровном до раздражения. Как будто пришло светопреставление, но не потопом или всепожирающим огнем, а именно бесконечностью мороси, которая стремилась медленно, но верно умертвить все живое.

Под утро полог затрепетал от легкого движения воздуха, потом несколько раз хлопнуло ситцевым заслоном, и Лукич приободрился. «Если народится ветерок — тучи разгонит», — с надеждой подумал он и стал было собираться. Но небо стыло все в том же хмуром и безрадостном оцепенении. Заломило кости — напоминали о себе старые раны. Заныло под сердцем.

Чтобы занять себя, Лукич долго точил и без того острый нож, зачем-то шлифовал и так уже отполированную костяную палочку, заострил пикой свою крепкую еловую палку, потом долго штопал штаны и все думал, вспоминал, мечтал, прислушивался к боли под сердцем, пока вдруг неожиданно не уснул.