Корень зла — страница 15 из 45

— Ну?! При чем же тут Романов?

— А Шуйский-то сказывал, будто и прежде за тем Григорьем та же похвальба водилась, будто бы и прежде величался он родом своим…

Борис беспокойно стал оглядываться, опасаясь, что Семен скажет лишнее. Но тот добавил только шепотом:

— Так, может быть, и теперь не там ли укрывается чернец-то, не на подворье ли?.. Ведь Романовы-то жалостливы… Не захотят, чай, выдать старого слугу…

Борис нетерпеливо сделал шаг вперед, потом обернулся к Семену, и, видимо, стараясь подавить в себе волновавшее его чувство, сказал:

— Ступай и делай только то, что тебе приказано… А прежде всего вели Шестова взять и допросить.

Семен низко поклонился и вышел из комнаты в переднюю царицы…

…Пройдя переднюю и выйдя в теплые сени, Семен направился сначала на то Постельное крыльцо, на котором он должен был отдать приказ о Шестове, затем он свернул по переходам направо, перешел через небольшой внутренний дворцовый дворик, за угол церкви Спаса на Бору, и вошел в отдельную брусяную избу, в которой хранились ключи от порученных его ведению кладовых и тайных подвалов теремного дворца. Притворив дверь на запор, он рылся между связками ключей, перебирая их на кольце, разглядывая, и наконец снял с кольца один какой-то мудреный, зубчатый, кривой. Потом вздул свечу в фонаре, открыл подполье — и спустился туда.

Долго рылся он в подполье, пока не отыскал в нем то, что ему было нужно. Он вынес из подполья два порядочных мешочка, тщательно зашитых и туго-натуго завязанных веревкой с печатями. На каждом мешочке стояла какая-то надпись мудреными восточными каракулями. Семен Годунов задул фонарь, потом внимательно осмотрел мешки, осторожно разрезал веревки, которыми они были завязаны, снял с них печати и заглянул внутрь мешков, набитых какими-то кореньями. Он перевязал их новыми веревками, затем, слепив из воска новые печати на концах веревок, порылся за пазухой, вынул какой-то массивный золотой перстень и тщательно оттиснул его на восковых печатях. Те, кто знали толк в знамениях, с первого же взгляда могли бы различить на этом перстне знаки боярина Александра Никитича Романова. Полюбовавшись оттиском печати, притворив за собой дверь на замок, Семен Григорьевич бережно привесил мешки под полу шубы и вышел из избы во двор. Он спешил из дворца к себе на подворье со своим драгоценным кладом.

IIЦарская тешь[6]

Наступила весна — ранняя, теплая, дружная. Снега стаяли быстро, и реки еще не успели войти в берега, как луга уже зазеленели, и лес в половине апреля оделся такой листвой, какой в иную весну не бывает на нем и в мае. Прилет птиц начался тоже рано, всякая полевая и водяная птица валом повалила на север с юга, оживляя топкие пожни и мокрые поля своими писком и криком. Большие вереницы диких гусей и лебедей понеслись по ясному, бледно-голубому, безоблачному небу. Охотников потянуло в отъезжее поле с соколами и кречетами. Из первых выехал Федор Никитич Романов с братьями и поехал тешиться в своих заповедных, подмосковных лугах и болотах. С ним отправилась в поле его обширная, нарядная охота, сокольники и кречатники, все в цветных, ярких кафтанах, отороченных галунами, в красных сафьянных рукавицах, расшитых шелками.

Съехал со двора Федор Никитич ранним утром и приказал ожидать себя домой к обеду. Но вот уж солнце и за полдень перевалило, и час, и другой прошел, а боярин все еще не приезжал из отъезжего поля.

Боярыня Ксения Ивановна стала не на шутку тревожиться о муже, и мать тщетно старалась убедить ее в том, что тревога напрасна, что боярин просто увлекся своей любимой утехою и что опасаться за него нечего.

— Не опасаюсь я, матушка, а так как-то на сердце у меня нехорошо. Худоумие такое на меня напало… И это уж не первый день.

— Что же ты мне ничего не скажешь, Аксиньюшка? Что у тебя на сердце, голубушка?

— И сама не знаю, матушка! Вот так и кажется, что беда над нашей головой висит, туча какая-то грозная! И все с тех пор, как брата Алешеньку за приставы взяли.

Мать тяжело вздохнула.

— В ту пору я так перепугалась! — продолжала Ксения Ивановна. — Прослышала я, что его к допросу требуют, и вздумалось мне, что его пытать станут… Да услышала Дева Пречистая молитвы мои грешные, и царь приказал в Смоленск на службу отослать… Вот в ту-то пору я натерпелась страху и с той поры все жду беды.

— Да неужели из-за того, что боярышня из Кадашей, не вытерпевши, сбежала?

— Нет! Из-за того, что злая царица Мария давно уж на всех Романовых гору несет и погубить их хочет… Оклеветать и очернить перед царем. Когда Алешу взяли, Семен-то Годунов (наш главный враг издавна) всю челядь нашу перебрал поодиночке, у всех выспрашивал, всех подговаривал и подкупал, чтобы наговорили на Федора Никитича.

— Злодей этакий, прости Господи! — прошептала Шестова. — Мало ему людского горя!..

— Не нашлось тогда меж нашей челяди предателей, да ведь, по нынешним-то временам, кто ж поручится?..

Ржание и топот коней послышались в это время с улицы, и Ксения Ивановна бросилась со своего места к окну терема. На дворе суетились люди и бежали отпирать ворота.

— Матушка! — весело вскричала молодая боярыня. — Вернулись! Вернулись! Ступай скорее, веди сюда детей из детской! — я знаю, что Федор Никитич прежде всего сюда заглянет, ведь он детей-то не видал сегодня! Эй, люди! Кто там?.. Велите скорее собирать на стол, чтобы мигом все поспело… Чай, голодны бояре?

Через несколько минут в терем засуетившейся Ксении Ивановны две мамы ввели двух миловидных деток, шестилетнего Мишу и восьмилетнюю Танюшу, и поставили их рядом с матерью. Русые головки их были гладко расчесаны, а нарядные камчатые ферязи щеголевато подпоясаны пестрыми золототкаными поясками. Дети ласкались к матери и охорашивались, мать внимательно их осматривала и заботливой рукой поправляла складки одежды. Со двора доносился топот коней, слышались неопределенный говор и шум, но не слышно было того веселого гама, не слышно было песен, которыми обычно сопровождалось возвращение боярина Федора Никитича с охоты. Ксения Ивановна тотчас это заметила, ее чуткое сердце и в этом почуяло что-то недоброе.

— Матушка! — сказала она, наклоняясь к Шестовой и понижая голос так, чтобы ее не могли услышать люди. — Не веселы что-то вернулись они с охоты!.. Уж не стряслась ли у них беда какая?

Прошли еще несколько минут, а боярин все не шел в женин терем, все томил ее ожиданием.

— Мама! Где же батя? — спросил Миша у матери.

— Мы там играли, — залепетала Танюша, — а нас от игры позвали… Говорят, батя приехал… Ну где же он, мама?

— Молчи! Придет сейчас! — нетерпеливо перебила дочку боярыня.

И затем сама не утерпела, обратилась к вошедшему дворецкому с вопросом:

— Где же боярин? По здорову ли вернулся?..

— Да я и так к твоей милости, боярыня, — сказал с некоторой нерешительностью седой дворецкий.

— А что такое… Что случилось? — тревожно спросила Ксения Ивановна, быстро вскакивая с места.

— Да не знаем, как быть… На стол велела ты подать, я и пошел было доложить боярину, что, мол, щи поданы, да вижу — он с братцем своим, с Александром Никитичем, заперся в своей опочивальне… Я и не посмел… К тебе пришел…

— Что это с боярином? Уж не убился ли он? Не ранен ли? Господи!..

— Нет, матушка боярыня! Бог милостив! — отвечал дворецкий. — А только видели мы, что сумрачен вернулся с полевой потехи.

— Да говори скорее, что ты знаешь!

— Кречета свово любимого…

— Ну что там?.. Упустил?.. Ветром отнесло, что ли?

— Нет, матушка боярыня, сам своей рукой убил!

— Кто? Федор Никитич?! Своего любимого Стреляя?.. Быть не может!

Дворецкий хотел пояснить и подтвердить свое сообщение, но на лестнице послышались шаги, и боярыня не вытерпела, бросилась к двери. В этот миг дверь отворилась, и на пороге появился Федор Никитич. Он был все в том же полевом кафтане, в котором выехал на охоту. Лицо его было сумрачно и бледно. Движением руки он дал знать, чтобы челядь покинула терем.

Ксения Ивановна подвела к нему детей. Федор Никитич молча поцеловал их и сказал:

— Пусть мама их возьмет! Пускай идут играют.

Шестова хотела выйти вместе с мамой и детьми.

— Матушка, останься здесь! — сказал боярин и, обращаясь к дворецкому, добавил: — А ты ступай, зови сюда брата, Александра Никитича!

— Что с тобой? Здоров ли ты? — заботливо допрашивала мужа Ксения Ивановна.

— Здоров, слава Богу!

— Ты, чай, проголодался? Рассольник на столе…

— Нет, мы не хотим обедать… Нам с братом не до обеда, — с грустной улыбкою добавил Федор Никитич, усаживаясь около жены на лавку.

— Садись и ты сюда, поближе, брат! — обратился он к вошедшему Александру Никитичу, который крестился на иконы терема и здоровался с хозяйками дома.

Все сели тесным кругом. Женщины с беспокойством и недоумением поглядывали на бояр-братьев.

— Большая беда на нас стряслась! — твердо и спокойно произнес Федор Никитич. — Сегодня утром, когда я выехал на полевой простор, у меня на сердце было так светло, так любо, так легко… Всею грудью дышать хотелось, и думали мы с братом, что натешимся вволю. Но только мы приехали на край заповедной поляны нашей, только поравнялись с осиновой рощей, нам навстречу едет сам царь Борис с сыном, и с Шуйскими, и с годуновцами со всеми… Кречет у него на рукавице… Напуск хочет чинить… Мы сейчас всю челядь спешили и сами сошли с коней, стоим и ждем проезда царского. А царь Борис к нам шлет царевича сказать, что «встрече рад, что о наших кречетах наслышан много, так просит свалить охоты…» Ну, думаю, некстати нас понесло в ту сторону! Да делать нечего, свалили! И указал мне царь Борис с моим Стреляем ехать обок с ним (все годуновцы чуть не лопнули со злости) и говорит: «Давай, боярин, по первой птице выпустим обоих наших кречетов — пусть потягаются! Коли мой кречет прежде твоего добудет птицу, ты мне отдашь Стреляя, а коли твой добудет, я тебе своего Мурата отдам». Я поклонился, говорю: «Твоя, мол, воля, государь!..» А самому не по сердцу заклад! Ну, дальше едем… Вдруг с болота спугнули цаплю загонщики. Чуть поднялась — мы разом спустили кречетов. Мурат на средний верх поднялся, а мой Стреляй стал сразу забирать великий верх. Царский кречет пал было на цаплю, да маху дал, стал снова вверх идти, как вдруг Стреляй с великого-то верху из-под самой выси небесной, как молонья, в него ударил, сбил, перевернул, еще ударил — ив крохи расшиб!..