мечте.
Глубокой ночью, когда на даче начался повторный обыск, Макар и Клавдий Мамонтов забрали Леву Кантемирова и втроем отправились в Бронницы, в дом на озере. Макар внушил Леве – «тебе, братан, лучше пожить какое-то время до и после похорон Искры у меня, избегая мрачного Воеводина и арендованного дома у станции «Ока».
В пути у Кантемирова «прорвало плотину» – он плакал навзрыд, не вытирал слез с мокрого лица…
Клавдий Мамонтов и Макар не утешали его, давая ему возможность выплакаться, выстрадать все. Клавдий Мамонтов размышлял о втором рисунке маленькой Августы – где она нарисовала горную вершину в снегу. Кавказ? С Макаром он не делился, потому что и сам ничего не знал – историю ботанической экспедиции 1951 года по-прежнему покрывал мрак тайны. И Мамонтов смирился – им никогда не узнать правды.
Удивительно, но полковник Гущин думал о том же. Он даже не подозревал о рисунках Августы, Мамонтов и ему не сказал. Просто в профессиональном плане Гущина точило чувство некой незавершенности момента. Когда Тамару увезли в следственный изолятор, а обыск на даче утром закончился, он в одиночестве вернулся в Чеховское управление полиции. Спустился в ИВС и приказал выпустить на свободу Астаховых – брата и сестру.
Им вернули изъятые при досмотре вещи, полковник Гущин лично извинился за ошибку в их задержании, продиктовал Анете Астаховой номер телефона приюта при ветклинике, где куковали на передержке ее верные Тедди и Фредди. Анета моментально начала звонить в приют, вышла на улицу. А полковник Гущин попросил Дениса Астахова на пару минут задержаться. Они стояли напротив друг друга.
– Нина Кантемирова, – начал полковник Гущин.
– Да? – Астахов глянул на него с вызовом.
– В те годы, когда вы жили с ней, она не рассказывала вам про пятьдесят первый год, про экспедицию на Домбай и о случившемся с ними?
– Она мне говорила, что они с Кантемировым на Домбае попали в серьезную передрягу, – ответил Астахов.
– Ничего больше не упоминала?
– Сказала – ей пришлось принести немалые жертвы.
– Именно ей? – спросил полковник Гущин. – А не ее будущему мужу Владимиру Кантемирову?
– Нет, лично ей.
Астахов замолчал, отвел взор. Полковнику Гущину показалось, что он не желает продолжать. А он вспоминал.
Они в постели в спальне. Смятые потные простыни, разбросанные подушки. Нина сидит, опершись спиной об изголовье, и курит сигарету. Ее темные крашеные волосы в беспорядке, в прядях седина, старческое тело хрупкое, худое, кожа как пергамент, на шее и лице морщины. Однако она не стесняется старческой наготы. Своего увядания. Она наклоняется и пылко целует его, Денни… «Мой Вертумн, мой юный Вертумн», – шепчет она страстно. И он поневоле захвачен ее порывом, ее откровенными ласками, он сильно возбужден и не замечает уже ее непривлекательности, старости, морщин, пигментных пятен на ее коже. Он хочет ее снова. И снова. Она же начинает выговаривать ему – «Где шлялся третьего дня? С кем гулял?». Он пытается ее обнять, опрокинуть на постель, чувствует ее запах и горечь сигаретного дыма… Она грозит ему – «узнаю о твоих изменах – убью!» Он смеется, она ласкает его волосы и опять шепчет: «Мой Вертумн… не играй с огнем. Я уже не юная Помона. Я никогда ею не была, скорее Прозерпиной…» Он не понимает ее античных метафор, он молод и плохо образован, еще не поднаторел, не обрел столичного лоска, шарма. Он – провинциал, простой садовник из Сочинского дендрария, а она – вдова академика. Их разделяют годы, целая Вселенная. Но она всего пять минут назад была в его объятиях, и он властен над нею, как и она над ним. Набивая себе цену в ее глазах – с понтом, мол, я в курсах, не полная воронежская деревня, – он спрашивает: «А почему ты Прозерпина?»
Нина смотрит на него пристально, странно. И отвечает: «Она принцесса мертвых. Как и я…» Он улыбается, воспринимая все подколом, ее шуткой. Но она глядит на него не мигая. И его настораживает, почти пугает ее взгляд. Говорит: «Ты еще и не родился на свет, Вертумн, а я уже была. И совершала поступки. Не как Помона, хотя он так меня часто называл, как Прозерпина…» Он, Денни, спрашивает: «О ком ты? Кто он?»
Нина отвечает: «Мой муж, которого я страстно любила и не могла делить ни с кем. В пятьдесят первом на Домбае мы впервые оказались с ним вместе в экспедиции. Мне пришлось бороться за него насмерть, принести в горах великие жертвы ради любви. Чтобы он принадлежал мне. Запомни – я не делюсь теми, кого выбираю. А тех, кто посягает на мое… на него, на тебя, Вертумн… я жажду устранить со своего пути. И не сворачиваю в сторону».
Он, Денни, смотрел на нее, все еще считая, что она шутит… Но отчего у нее такой голос? Она напоминала ему старую хищную птицу. Грифа… Взгляд ее темных глаз, пустой, отрешенный, устремленный в себя…
Она тоже вспоминала в тот момент.
Июль 1951. Домбай. Горный аул
Она подкралась к общественному сараю, где заперли Кантемирова, в полной темноте, глубокой ночью, страшась охранников из числа местных. Однако стражу не выставили на ночь. Кантемирова просто оставили внутри – утром в ауле ждали районное начальство, милицию, прокурора и врача, чтобы осмотреть и исследовать труп еще одной зарезанной жертвы. Общественный сарай располагался на окраине аула, у горной дороги. Его построили для пожарных нужд, однако хранили внутри под крышей урожай – собранные с колхозных бахчей дыни и арбузы, ящики с яблоками и абрикосами. Их забирали грузовики и везли на продажу в Кисловодск, Железноводск, Минеральные Воды, санатории.
Рядом располагался хлев, в нем блеяли бараны. Их пригнали с пастбища на убой, готовясь зарезать на поминальной тризне после похорон, откладывавшихся из-за задержки районного начальства.
Нина ринулась к двери сарая:
– Профессор! Это я! Как вы?
– Ниночка! – Он был за дверью, она слышала его прерывистое хриплое дыхание. – Ниночка, уходите! Они вас убьют в ярости, если заметят здесь!
– Я сейчас взломаю дверь!
– Ниночка, опомнитесь! Они и вас обвинят! Уходите! – Кантемиров задыхался от волнения.
– Нет. Я вас освобожу! – аспирантка Нина огляделась по сторонам.
В свете луны на стене сарая она заметила надпись красной краской: «Пожарный инвентарь». На щите на гвоздях – ржавое ведро и саперная лопата. Она сорвала лопату с гвоздя, скинула свою штормовку. Замок на двери сарая оказался тоже ржавым, она надеялась его сбить, однако дверь еще заложили на засов и опутали толстой веревкой.
Нина обмотала замок штормовкой, чтобы заглушить удары лопаты. И начала долбить ею изо всех сил. Замок поддался, треснул. Она выдернула его и отшвырнула в сторону. Начала распутывать тугой узел веревки. Сломала в спешке два ногтя. Узел оказался крепким. Она наклонилась и, как волчица, вцепилась в узел зубами, тянула, дергала, старалась перегрызть веревку, давилась ее волокнами, отплевывалась. Рванула что есть сил! Долой путы! Отодвинула засов и распахнула дверь сарая. Шагнула внутрь. Споткнулась о гору дынь, едва не упала в темноте, давя сгнившие абрикосы.
Кантемиров подхватил ее, обнял, стиснул так, что у нее зашлось сердце. Он был жестоко избит. Губы его кровоточили, глаза заплыли синяками. Ему сломали ребра. Когда толпа местных напала на него, обвиняя в убийствах, его повалили на землю и били ногами без всякой пощады. И лишь грохот выстрела – колхозный бригадир пальнул в воздух из охотничьего ружья – удержал толпу от самосуда.
– Ниночка… Помона, богиня плодов, садов… юная, бесстрашная… вы это ради меня?
Даже в такой ситуации Кантемиров изъяснялся путано и вычурно, в своей непередаваемой профессорской интеллигентной манере, заставлявшей ее сердце трепетать, потому что он знал такие слова, которые ее ровесники по университету даже в книжках советских не читали…
Она обвила его шею руками и сама страстно поцеловала в разбитые губы, ощущая вкус его крови.
– Бежим! – шепнула она, увлекая его за собой из пожарного сарая, топча абрикосы и яблоки. – В горы, к перевалу, минуя дороги. Они нас не догонят! А мы доберемся до первой станции, доедем до Дзауджикау [8] или даже до Тбилиси, куда удастся купить билет. Опять их запутаем. А затем уже на поезде в Москву. И там вы станете разбираться с гнусной клеветой, с убийствами, в которых вы невиновны! Здесь правды мы никогда не добьемся!
Она вывела его в темноту, в ночь. Он оперся на ее плечо, его шатало, он скрипел зубами от боли в сломанных ребрах, ковылял, но не сдавался. Они покинули окрестности аула, поднялись по горной тропе. Уже светало. Их могли заметить горцы.
– Сюда! – Кантемиров указал на заросли гигантского борщевика Сосновского, заполонившего склон горы. – Местные их избегают. Не сунутся в борщевик за нами.
Они пробирались сквозь заросли. Высоко над их головами качались зонтики его соцветий, осыпая их дождем белых цветов. Небо розовело на востоке. Они вышли на прогалину. Борщевик окружал их со всех сторон. Впереди они видели гору со снеговой вершиной. Их путь лежал туда, к перевалу.
– Вам надо передохнуть, – Нина с тревогой оглядывала Кантемирова – бледного, терпевшего адскую боль. – Пять минут у нас есть. Посидите.
Он рухнул на траву. Тяжело дышал. Взял ее за руки, глядел на нее снизу вверх.
– Ниночка…
Он страстно целовал ее руки.
– Ожоги от борщевика все еще у вас не прошли… Ниночка, никогда не забуду, что вы сделали для меня…
– Я вас люблю! – объявила ему Нина. – Я ради вас готова на все. Я спасу вас, клянусь! А ожоги борщевика, да черт с ними! Вас оправдают в Москве, вы прославитесь, вы засадите борщевиком всю страну, столько полезной биомассы, как вы говорили… Столько еды, травы… Вы всех осчастливите! О вас узнает весь мир!
Он все целовал ее обожженные борщевиком ладони, пальцы, запястья.
– Я никого не убивал! Верьте мне! – хрипло произнес он. – Я ни в чем не виновен.
– Конечно, вы не виновны, – ответила Нина. – Вы ни при чем.