Коренная Россия. Былины. Заговоры. Обряды — страница 29 из 56

. Весомую часть заговоров Даль относит к чудским племенам, издавна проживавшим на территории, где потом раскинется Россия. Кроме того, упоминает о знахарях северной полосы, отличавшихся, по его мнению, неприкрытой злобою: «нигде не услышите вы столько о порче, как на нашем Севере…»[680]. А вот в юго-западных поверьях дело обстоит иначе: там минимум негатива, зато больше поэзии, сказки, даже забавы[681]. Вообще из всего комплекса суеверий, как заявляет Даль, заговор составляет самый загадочный предмет, где чувствуется недостаточность и неполнота наших сведений: «Всякому, кто займётся подобными исследованиями, на деле легко убедиться, что тут кроется не один лишь обман, а ещё что-нибудь другое»[682].

С конца 1840-1850-х годов на страницах «толстых» журналов начинают регулярно помещаться русские заклинания. Отметим статью тогда ещё начинающего этнографа Степана Гуляева (1805–1888). Выходцу из простой семьи Алтая, переехавшему в Петербург, профессиональный вкус к этнографическим и фольклорным поискам прививает известный учёный той поры Измаил Срезневский[683]. В журнале «Библиотека для чтения» Гуляев издаёт около 30-ти заговоров, привезённых из Южной Сибири[684]. Не прошёл незамеченным и заклинательный материал, записанный Александром Харитоновым[685]. Подобного рода публикации стали периодически печататься в региональных губернских ведомостях, кои уже в большом количестве выходят с воцарения Александра II. Свой вклад в сбор заговоров внесло и этнографическое отделение Русского географического общества. Действительно знаковая работа в этой области была выполнена Львом Майковым (1839–1900): в готовившееся несколько лет издание вошло 375 различных текстов, тщательно отобранных и классифицированных[686]. Сборник приобрёл большую популярность и востребован до сего дня. Кроме того, эта сторона русского фольклора по мере знакомства начинает увлекать и литераторов. В литературе считается, что первым, кто использовал заговоры для решения художественных задач, был писатель Алексей Толстой (1817–1875)[687]. В историческом романе «Князь Серебряный» (1863) о временах правления Ивана Грозного колдовство стало связующей нитью между всеми основными персонажами — от мельника до самого государя, — явно перерастая рамки занимательных этнографических подробностей. В нём содержатся сцены заговоров на любовь, на кровь, на оружие и т. д.[688]Хотя нужно подчеркнуть, что тремя десятилетиями ранее Александр Пушкин (1799–1837) уже апробировал тему заклинаний в знаменитой поэме «Руслан и Людмила» (1820). Там весь сюжет построен на взаимоотношениях черномора-колдуна, ведьмы, знахаря, а также соответствующей чернокнижной атрибутике[689].

Накопление материала давало возможность приступить к действительно научному изучению заговоров. Старт был дан профессором Фёдором Буслаевым (1818–1898), трактовавшим народный эпос в мифологическом ключе. В России это направление следовало в русле школы братьев Гримм, считавших заговоры произведением старины глубокой. Вслед за ними Буслаев потребовал и у нас признания этого творчества. В одной статье он прямо писал: «Немцы дали почётное место в истории своей литературы двум коротеньким заговорам, сохранившимся в рукописи десятого века. Неужели мы, не столь богатые древними поэтическими памятниками, не допустим в историю нашей литературы… исполненных высокой поэзии заговоров»[690]. Знаменитый московский учёный ценил эпическое наследие, которое имеет «то великое преимущество перед другим письменным памятником, что оно способно воспроизводить характеры, действия, события… во всём разнообразии внешней обстановки со всей глубиной и искренностью верований и убеждений»[691]. Им впервые были высказаны важные наблюдения о народных поверьях, где «понятия о природе физической легко переносятся к духовной»[692]. Чем глубже в древность, тем разительнее у разных народов сходство преданий и заговорных практик: только в последующем они удаляются друг от друга, приобретая национальную окрашенность[693]. Характеризуя среду, из которой вышли заговоры и заклятия, Буслаев отказывался рассматривать её как христианскую. Говоря о культивировавших заговоры лицах, он подчёркивал их немалое влияние среди населения. Как люди подготовленные они создавали апокрифические молитвы, замешанные на заговорах[694].

Буслаевское воспевание устного творчества раздражало тогда многих просвещённых деятелей. Особенно этим отличались западники, по мере увеличения известности русского фольклора объявившие против него поход. В их глазах уважаемый профессор увлёкся сомнительным делом, поскольку народный эпос буквально пропитан суевериями. Нужно не превозносить его поэтику, а отдавать себе ясный отчёт в бессмысленности и даже пагубности этого занятия. Созданные примитивным воображением фантастические пугала опутывают жизнь человека, превращая его в раба призраков[695]. В итоге люди остаются в плену дикости: «древняя поэзия наша, которой так восхищается Буслаев, очень часто оказывала плохие услуги народному развитию»[696]. Нисколько не сомневался в этом и Николай Чернышевский, который искренне недоумевал, чем может удовлетворить цивилизованного человека народная поэзия: «её содержание слишком бедно и однообразно… она — отголосок прошедшего младенчества… возвратиться к которому для нас невозможно, а если и было возможно, то нисколько бы не было приятно»[697]. Как замечал кумир демократических кругов той поры, если в Европе и увлекаются подобным, то только лишь в качестве каприза или шалости, а вот наш Буслаев «пошёл по этой линии так серьёзно, что, можно сказать, дошёл до точки»[698]. Заметим, что искренняя любовь к устному народному творчеству обрекла Буслаева на особое положение. Из-за этого его не признавали также и славянофилы, коих возмущали любые разговоры о дохристианских верованиях[699]. В результате Буслаев оказался далёк как от церковных патриотов, так и от либералов вкупе с радикальными шестидесятниками[700].

Любопытно, но проводником буслаевского отношения к народному эпосу довелось выступить Александру Афанасьеву (1826–1871), начинавшему под опекой известного западника Константина Кавелина (1818–1885). Увлечение фольклорными трудами братьев Гримм привели молодого человека в мир народной старины, где он оставил заметный исследовательский след[701]. В известном труде «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьев широко разрабатывал проблемы двоеверия, языческого и церковного, рассматривая в том числе связь древних заклинательных практик с христианством. По мнению Афанасьева, «заговоры суть обломки древнейших языческих молитв, и потому представляют один из наиболее важных интересных материалов для исследования доисторической старины»[702]. Конечно, они дошли до нас не без искажений вследствие решительного наступления христианства, но всё же этот фольклорный материал имеет свою ценность. В нём немало «странного, загадочного, необъяснимого с первого взгляда, что близорукие любители народности привыкли принимать за бесполезный хлам, но что при более серьёзной критике оказывается отголосками поэтических воззрений глубочайшей древности»[703].

«Движущей силой» заговоров Афанасьев рассматривал слово: оно может воздействовать на стихии, творить урожаи и бесплодие, даровать здоровье, прогонять болезни, т. е. производить чудеса, подчиняя воле заклинателя благотворные и зловредные влияния обожествлённой природы[704]. Например, отсюда произрастало верование, до сих пор живучее у всех индоевропейских народов о практической действенности доброго пожелания, приветствия[705]. В то же время возвышенное отношение к заговорному слову Афанасьев называл «младенчески-недоразвитым»: именно оно удерживало население на низкой стадии развития. Это же обстоятельство не позволяло укрепиться и христианству, чьи догматы трактовались в духе прежних преданий, для чего народ «пользовался всякой сходной чертою, всяким поводом к сближению и даже случайным созвучием слов»[706]. В интерпретациях Афанасьева заговоры — это обращения к стихийным божествам, олицетворявшим атмосферные явления (грозу, молнию и т. д.), хотя такой строго мифологический контекст, коим тот был серьёзно увлечён, признавался чересчур прямолинейным[707]. В исследованиях зачастую «брал верх поэт», находившийся во власти художественных представлений[708]. К тому же погружение с головой в «самые детальные объяснения» делало его работы более уязвимыми для критики