Коренная Россия. Былины. Заговоры. Обряды — страница 50 из 56

.

В избе гроб никогда не ставили у стены или на одной половице, а только на нескольких (параллельных). По обычаю не полагалось оставлять умершего одного, поскольку в одиночестве тот «будет скучать»[1218]. В течение трёх дней, отведённых для прощания, с покойным обращались, как с живым: ставили завтрак, рассказывали былины, сказки, делились воспоминаниями о прожитом. Родные и близкие всегда присаживались возле покойного с левой стороны — «супротив сердца ретивого»[1219]. Входившие в дом кланялись в ноги умершему, здоровались с ним. Подходя к гробу, следовало «опахать» его, т. е. трижды по солнцу от головы к ногам махнуть платком, «чтоб слёзы мёртвому утереть». Обряд обязательно включал просьбу о прощении и передачу поклона ранее ушедшей родне[1220]. По поверьям, каждый человек на своём веку должен был провести не менее трёх дней возле трёх различных усопших, без чего трудно попасть в «царство небесное»[1221]. Вещи покойного никогда не оставляли: их уничтожали или отдавали, часто тому, кто омывал тело[1222].

Повсеместна традиция похорон в первой половине дня, что имеет свою мотивацию:[1223] мышечные ткани человека в утренние часы наиболее восприимчивы к внешнему. На похороны не приходили выпившими, вдобавок на кладбище и на поминках пробовали поминальную еду: блины с мёдом, кутью с ягодами, творожные сладости, т. е. всё, что кормит мышечную ткань, поддерживая чувствительность организма. С этих же позиций следует оценивать и действия после похорон: на место, где стоял гроб, забивали гвозди или на некоторое время клали камни, чтобы разрушить, убрать образовавшиеся в помещении колебания. Стены мыли ветошью, окуривали избу можжевеловым дымом. В домах, мимо которых следовала похоронная процессия, на подоконники клали железные предметы, чтобы защититься от её энергетики[1224]. Когда покойника везли на кладбище, то под гроб на телеге (санях) подкладывали два снопа соломы, которую на обратном пути выбрасывали где-нибудь подальше, а лошадь выпрягали и обводили вокруг телеги (саней) по солнцу: говорили, что от этого «легче лошади будет»[1225].

Ключевую роль в погребениях играли плачи по покойному, сопровождавшие ритуальные действия. Они справлялись исключительно женщинами и никогда мужчинами, от них «глубокой стариной пахнет… десять веков переходят в устах народа из рода в род…»[1226]. В народной среде отношение к этой древней культуре всегда оставалось подчёркнуто сакральным: «по умершей надо причитывать… не причитывать — неприятно»[1227], «коли есть обычай-обряд, значит так полагается…»[1228]. Это вызывало недоумение иностранцев, находивших эти «вопли и вой» отголоском дикости и суеверия[1229]. В фольклорной культуре причитания напоминали чтение «книги мёртвых», они вели разговор с потусторонним, указывали, где ждут покойного. Плачи примыкали к былинной культуре, использовали те же образы, обороты. Эта терминологическая общность отмечена филологами: красно солнышко, цветное платье, мать сыра земля, буйные ветры, чисто поле и т. д.[1230] Присутствует в причитаниях и базовый фольклорный образ Алатырь-камня. Например, «укрепил да ретивое сердце крепче камешка горючего»[1231], «ты скрепила моя родительница… да ретиво сердце крепче камешка горючего-то», «горюч камень, да разговорчивый — на огне он разгорается, на воде он рассыпается»[1232] и т. д. Говорится и о калёной стреле: «ты разбей мать сыру землю, ты лети калёна стрела, расшиби гробовую доску»[1233]. Кстати, постоянное упоминание о «чистом поле» указывает, что «тёмная» мысль имеет в виду не обычное поле, а оперирует психофизическим образом, особым состоянием сознания. Потому-то фольклорное «чистое поле» не знает природно-климатических катаклизмов: в нём не бывает ни дождя, ни наводнений, ни зимы и т. д.[1234] Содержится в плачах и один из основных элементов заговорной практики — образ утренней зари: «Свой огонь зажгла зорюшка, зажгла свою свечу рублёвую, надела ризу жёлтую, взяла в руки серебряное кадило своё…»[1235], «Ох, матушка, кормилица! Ох, матушка, родимая! Матушка — восходящее солнце мое!.. Вечерняя-утренняя зорюшка моя…»[1236]. Заговорные формулы нередко вплетались в канву причитаний, насыщая их словами-приказами (типа «встань, мёртвая»), устойчивыми поэтическими выражениями[1237]. Всё это доказывает: народная культура причитаний, наряду с былинным эпосом и заговорами, дышала мировоззрением, также далёким от библейского.

Плачи оказались весьма стойкими к христианским воздействиям. Нередко они дышали откровенным неприятием церкви. Приведём отрывки из текстов, датируемых началом XX столетия: «Как бы жив ты был, ненаглядный мой, посмотрел бы ты, что делают над тобой, как губят твою душеньку всё по милости твоей жены, заставила она тебя причаститься, да и теперь твои косточки хотят нести в церковь, всё делает не по-нашему. Как бы жив был твой родимый батюшка, не позволил бы он это делати, он бы собрал людей добрых, отпел бы твою душеньку по-своему, а тело твоё бы отнесли бы на головушках, не попы бы и не дьяконы, а честные старцы с пением»[1238]. Другое место: «Больше всех ты оставил нам заботушку, что ты умер не по-нашему, а по мирскому. Эта-то заботушка никому из нас с ума нейдёт. Что ты сделал — исповедовался, велел схоронить себя попу с дьяконом, чего сроду у нас в роду не было, а ты вздумал это сделати. Из-за этого и люди все от семьи твоей пооткажутся»[1239]. Или ещё: «Схоронила бы я тебя по вере, а теперь по неволюшке, понесли тебя в церковь Божию, за что люди откажут в помощи, всё равно уж мне горя мыкати…»[1240]. Интересно, что публикатор сборника относил эти плачи к старообрядцам, хотя если внимательно всмотреться, то под старой верой тут имеется в виду явно не христианство, а коренные верования. Недаром в народе говорили: куда пришли плакальщицы — попу делать нечего.

Осознававшая это церковь осуждала народный похоронный ритуал, разрабатывала меры по его искоренению[1241]. Это неприятие имело за собой длинную историю: плачи проклинали на Стоглавом соборе (1551 год), Пётр I приказывал строго воздерживаться от них[1242]. Правящая прослойка брезгливо относилась к этой традиции, старательно её игнорируя. Первые записи крестьянских причитаний появились в книге Александра Радищева (1749–1802) «Путешествие из Петербурга в Москву»: в главу «Городня» писатель включил рекрутские плачи, услышанные в Тверской губернии[1243]. В бумагах поэта Гавриила Державина были обнаружены его записи причитаний из Старой Руссы[1244]. Серьёзные их публикации стартовали только с начала 1870-х. Тогда преподаватель Петрозаводской духовной семинарии Елпидифор Барсов (1836–1917) познакомил публику с «Причитаниями Северного края» в исполнении крестьянки Ирины Федосовой[1245].

Системообразующим в плачах является образ перекрёстка, концентрированного выражения пути, где сходятся несколько дорог. Это пересечение приравнивалось к мировому дереву: здесь даются предвестия в переходные моменты жизненного цикла[1246]. Напомним, что такое же восприятие росстани в раннем былинном эпосе, где тот же Илья Муромец определяется с тремя дальнейшими путями, т. е. судьбой[1247]. Аналогично и в похоронных плачах: «…три дорожки там-три росстани, три пути там — три развилины»[1248]. Пути — левый, средний и правый — сулят разное будущее, причём именно правый назван благим, что смыкается с народными поверьями «Трепетника». В соответствии с ними право связано, говоря по-современному, с позитивом, а лево — с негативом[1249]. Вот ещё пример: «на правой дороге белый старик, белая одежда на нём, белая шапка на голове… по той дороге он пошлёт тебя, как увидишь ты, матушка, отворённые райские врата, как услышишь ты пение райских птиц, тогда обрадуется, матушка, сердечко твоё, тогда обрадуется душа твоя. Эти птицы, матушка, утехи безгрешных ангелов, эти красивые цветы, родимая, это родные, любимые матушки»[1250].

Правая дорога ведёт не просто в рай, а именно к родителям, что, видимо, с раем и ассоциируется. Например: «благословите вы меня, прадеды, пожелайте мне всего доброго!.. Ох, умершие-ушедшие… благословите меня, и пожелайте вы мне всего хорошего!»[1251]