Коренная Россия. Былины. Заговоры. Обряды — страница 55 из 56

Приведённый перечень можно разделить на две части. О первой — погибших от различного рода физических причин, вызвавших внезапную, скорую смерть, — уже говорилось. Ко второй относились умершие, но не обладавшие необходимым социальным статусом, т. е. не успевшие создать семью, родить потомство. Это касается незамужних девушек, не живших семейной жизнью, что расценивалось негативно. Аналогично отношение к бездетным юношам, «неженатыми умершим, много горя причинившим, много слёз вызвавшим!»[1349]. Отсутствие семьи серьёзно затрудняло социализацию человека или, как тогда говорили, не давало образовывать заклады, которые после смерти выступали вместилищем для плотского духа, приобретавшие после смерти родительский статус. «Заложными» считались в народе и умершие сироты, завидовавшие детям, имевшим родителей: униженные «за дверьми стояли», «питались поданными кусками», «садились за стол после всех»[1350]. Заеденные завистью, они не могли духовно вострепетать, поскольку не в состоянии принимать и дарить любовь, их ветра бездуховны; зависть и сглаз всегда шли рядом. Обращает внимание присутствие в «заложных» отданных на военную службу рекрутов. По народным воззрениям, уход в солдатчину смерти подобен[1351]. Такой взгляд подтверждается текстами, к примеру: «подводы готовы, ноги свои резвые останови, попрощайся с отцом-матерью»[1352], «никогда бедненький, не встречусь с тобой, после твоего ухода, после твоей гибели…»[1353], «в живую гробницу провожаю! Никак не вернуть мне тебя…»[1354]. Перед нами типичные фразы снаряжения покойного, хорошо чувствуется, насколько противоестественна в глазах народа царёва служба: «огненные крылья приставят тебе, огненный меч дадут в руки твои, который лишит силы руки твои… огненная смерть в тебе самом»[1355]. Военная обязанность, наложенная царями, воспринималась душегубством («души людские убивать, живущих людей губить»)[1356], делом, нужным барам, а не народу. Во многих причитаниях это запечатлено в образе «тяжёлого ружья»[1357]. Рекрутские плачи насыщены социальными оттенками, «что невольно удивляешься создавшей их духовной мощи»[1358].

Наверное, довольно неожиданным для читателя станет фольклорный взгляд на детскую смерть до семилетнего возраста, т. е. до того, когда, по народным воззрениям, у человека формируется душа. Умершие дети относились к «заложным» покойникам, которых также полагалось хоронить не на кладбище. По поверьям, они не могут пройти на тот свет, обрести родительский статус: с «заложными» их объединяет мотив преждевременной гибели и обездоленности[1359]. Церковь переиначила это на свой лад, сведя разговор к некрещённым младенцам, кои не могут оказаться в раю и помещаются в «полуденной стране», расположенной на юге[1360]. Такое же предубеждение проявлялось в крестьянской среде к людям, вставшим на ноги после того, как они побывали при смерти. Большой переполох в деревне вызывали спасённые тонувшие, опившиеся, пережившие агонию, находившиеся в коме и т. д.[1361] Считалось, что их выздоровление — дурное предзнаменование, ведущее ни много ни мало к потере души. К пережившим такое состояние, к неожиданно выздоровевшим наблюдалось особое отношение: с ними ограничивали общение, воспринимая их «живыми мертвецами», т. е. лишёнными души. Их выводили из обрядовой жизни, за ними внимательно присматривали, что зачастую приводило к обидным недоразумениям[1362]. На попытки одного священника Пензенской губернии разубедить крестьян в подобном суеверии те отвечали: «ты батюшка, молод, вот почему и сам ничему не веришь, а поживёшь подольше, узнаешь побольше и сам будешь всему верить»[1363]. Таких людей выводили на «красную горку» (1 мая), когда, по поверьям, открываются ворота к умершим родителям, чтобы убедиться в возможности чувствовать предков. Если этого, по мнению односельчан, не происходило, то назначался своего рода «карантин» протяжённостью в семь лет. За это время должна была вновь сформироваться душа, и тогда человек входил в общую обрядовую жизнь.

В современной науке выделение «заложных» покойников вызывает нескрываемый скепсис по сравнению с христианскими истинами, сконцентрированными на индивидуальном грехе, личной ответственности. По этой причине церковь отказывает тем же самоубийцам, добровольно распрощавшимся с жизнью, дарованной богом, не только в поминовении, но и в погребении у храма. В то же время там не находят препятствий для молений за погибших от различных несчастных случаев и убитых, коих можно свободно хоронить на церковном погосте. Учёные круги убеждены, что в языческом представлении о грехе важно только одно: «укладываются ли поступки человека (в том числе и его смерть) в рамках нормы или нет, даже если человек в этом не виноват. С точки зрения язычника, смерть в результате самоубийства и смерть от несчастного случая — это одинаково «неправильная» смерть, потому как и в том, и в другом случаях человек не прожил положенный ему срок жизни, а значит, не может перейти в иной мир и становится «заложным» покойником, опасным для живых»[1364]. Приведённое рассуждение весьма поверхностно. Обрядовый ряд на удивление тонко разработан, и обстоятельства смерти занимают в нём существенное место: формальным это можно назвать лишь при упрощённом взгляде. Для сравнения: музыканты, играющие по нотам, на самом деле творят музыку великих композиторов, их трудно назвать пустыми формалистами. Так же и в обрядовой жизни: сведение к одному знаменателю самоубийц и погибших вследствие каких-либо причин говорит о полном непонимании того, чем в действительности являются дохристианские верования. Самоубийца добровольно выходит из круговой поруки, по собственной инициативе ставит себя вне её, а это воспринимается «миром» не иначе, как плевок обществу. Погибший же ничем не оскорблял общину, а потому та оказывала ему поддержку для выхода из «заложных» на родительский путь.

Приведённый выше отрывок, если что и доказывает, так это то, насколько ещё слабо исследователи знакомы с механизмами, которые веками апробированы фольклорной культурой. Несмотря на выявление концепта «своя — не своя смерть», учёные-этнографы смотрят на воззрения минувшего исключительно сквозь западную «оптику». Европейский же взгляд на протяжении столетий избавлялся от самой проблемы «заложных» покойников. Поразительно, но уже античное наследие пыталось нейтрализовать явно ненужные народные представления. В тексте знаменитой «Илиады» сцена явления души убитого Патрокла к Ахиллесу наставляет: погибший не может считаться «заложным», если его тело предано земле. Как только тот будет похоронен, тогда он переходит через реку в потустороннее; ничего более не требуется[1365]. Та же мысль более отчётливо и развёрнуто присутствует в «Энеиде» Вергилия. Тут описывается, «как к берегу страшной реки стекаются толпы», состоящие из непокрытых землёй младенцев, юношей неженатых, «дев, не знавших брака»[1366]. То есть здесь перечисляются всё те же категории «заложных» покойников, которых, как мы говорили, отказывались предавать земле, или умершие без полноценного социального статуса. Поэма Вергилия указывает, что всех их следует похоронить, тогда они благополучно перейдут на тот свет. Согласимся, что позиция античности в этой области полностью совпадает с церковной образца XVI–XVII веков, что не может не вызывать удивления.

Очевидно одно: мы имеем дело с настойчивыми попытками закрыть фольклорную культуру, максимально упростив понятие похорон как таковых. Но главное — предать забвению то, насколько глубоко осмысливалась фольклором сама проблема «заложных» покойников, где панацеей выступало не индивидуальное погребение, а чётко определённые обрядовые действия. Инструментом здесь выступала круговая порука, понимаемая прежде всего в духовном смысле: именно по этой причине крестьяне так цепко держались за общину, что вызывало недоумение у просвещённой публики, усматривавшей в ней лишь экономическую составляющую. Мы рассматривали обряд «плетения верёвки», символизировавший коллективные духовные взаимосвязи людей. Не будет преувеличением сказать: такое сообщество выступало спасательным кругом для перечисленных в плачах ситуаций, от которых, разумеется, никто не был застрахован. Связанные духовной порукой общинники «вытягивали» «заложного» через коллективную солидарность, когда близкие люди проживали не прожитое им. Акцент делался не на самом факте погребения, а на коллективных обрядовых действиях.

Это хорошо иллюстрируют похороны незамужних девушек, не успевших начать семейную жизнь. Когда девица скончается, то вместе с родственниками приглашались её подруги с белыми платками на голове. Они приходили с кольцами, которые каждая одевала на палец покойницы с причитаниями: «Небольшой подарок сберегла тебе — медное красивое колечко, в руку твою положу его, на пальчик одену, всю свою жизнь ты носи его»[1367]. После этого кольца возвращали подругам со словами: «не с радости мы начали голосить, не свадебный обряд задумали, не игры-веселья затеяли мы… по любимой мы причитываем, по обычаю голосим»