полезному обществу элементу…
Федосей Прокофьевич хватается за метлу, шустрик испаряется. Метла и лопата летят ему вслед.
Писатели не требуются — дворники нужны…
Тетрадочный листок с приказом валяется на столе. Порвать, не расстраивать с ходу Танюшку? Но что изменится до завтра, все равно ведь не скроешь.
Медленно идет по комнате, выволакивает отовсюду — со шкафа, с полки, из-под кровати — связки рукописей, валит на пол.
Потолок сводчат, и для чего-то посередке загнут вопросительным знаком крюк. И бельевая веревка тянется через кухню.
Растапливает печь, хотя еще не выстыло за день.
Татьяна задержалась — наверное, ищет денег на завтра, получка лишь к вечеру. Занять — тоже проблема, дают неохотно, и не только ей, жене бывшего писателя, а и любому: время такое, сегодня человек жив-здоров и при деле, а через сутки — бог знает… Если Татьяна не вернулась к пяти, как обещала, значит, придет в семь, когда он оканчивает вечернюю приборку. Что ж, к лучшему, если не пришла…
Опрокинутым вопросительным знаком торчит крюк в потолке.
Подтаскивает, ногой подгребает рукописи к печке. Страницы сыплются. Лопнула бечевка, листки желтые, странно, с коих времен черновиков не хранит, а они — вот… Милая моя Танюшка, прости меня…
Усаживается на корточки спиной к двери, шурует кочергой, дрова разгораются плохо, сует пук бумаги…
На привычный скрип двери не обращает внимания. Не слышит просто.
— Родной, — говорит сзади Татьяна. — Я прочитала там, у ворот, на доске… Я прочитала приказ…
— Ну ты мне скажи, — отвечает он, так и не оборачиваясь, деловито спрашивает и буднично, будто советуется, пойти ли в кино. — Ты скажи, Татьяна, как жить дальше? Я тебя спрашиваю — как нам жить? И другим?
Она молчит. Открывает облезлую сумку, похожую на большой отощалый кошелек. Ставит две четвертинки, потные от холода.
— Выпей, милый. Ты выпей лучше…
1968 г.
КОРИДОРЫ СМЕРТИИсторико-фантастическая хроника
Это повествование построено и на доступных автору документах, и на опубликованных материалах, и на собственных воспоминаниях, и на рассказах очевидцев, и частично на ходивших в ту пору и впоследствии разговорах. Описанное в хронике — было или — могло быть. Домысел автора — в рамках и пределах допустимого законами литературы.
Главное фантастическое допущение: Сталин завершил жизнь не 5 марта 1953 года, как официально оповещено, а немного позже; один из вариантов заглавия хроники был: «Сталин умер завтра». Используя этот прием, автор и строит повествование, особенно в заключительных главах, ибо события, составляющие ядро и суть произведения, были действительно запланированы и, вероятнее всего, осуществились бы, не помешай тому кончина Вождя.
Основные исторические фигуры реальны. Те, кому предстояло быть исполнителями, — обозначены условно, по роду занятий. Фамилии жертв — из уважения к их страданиям и памяти — изменены. В хронику введена семья, имеющая реальный прототип. Некоторые статисты кровавого спектакля оставлены анонимными.
Эпилог
Берию вели на расстрел.
Он шел по бесконечным, гулким, то прямым, то изломанным коридорам, пронзительно освещенным голыми, жесткими лампами. Резкие тени скользили впереди, отставали, двоились. Порой капитан справа наступал сапогами на его, Берии, тень, и Берия чуть отклонялся, оберегая свой распластанный на полу силуэт от ненавистного сапога. Тогда офицер слева коротко дергал головой — приходилось шагать прямо.
Направляющим конвоировал майор, и еще один топал позади, Берия чувствовал его дыхание и слышал размеренную поступь всех четверых. Собственных шагов не различал, хотя звуки громко взлетали под низкие своды.
Ему не требовалось глядеть, куда поворачивает направляющий. Берия слишком хорошо знал подземелья Лубянки, он знал каждый изгиб и любое спрямление коридоров, бесчисленные переходы, лесенки, пороги. Знал и ниши, куда полагалось — лицом к стене — втискиваться заключенному, если навстречу вели другого. От конвойных требовалось непрерывно прищелкивать языком или постукивать ключами о пряжку, предупреждая встречных, такой порядок придумали, кажется, еще при Николае Втором. Но сейчас офицеры не соблюдали этого правила: заведомо никто не мог оказаться на их пути.
Берию вели на расстрел.
Он понимал: никакое чудо не спасет его.
Он слишком хорошо знал, как приговоренные до последнего мгновения надеются на чудо, и привык с насмешкою думать об их надеждах. Человек ума трезвого, холодного и расчетливого, Берия не тешил себя иллюзиями: через несколько минут его шлепнут.
Время, совсем недавнее, до предела заполнялось работой — так он обозначал жестокое, нечеловеческое дело, коему отдал много лет кровавой, нечеловеческой жизни. Однако же удавалось выкроить время и на чтение. Из книг о прошлом, из записей подслушанных разговоров в камерах смертников Берия знал: перед казнью почти все думают и говорят о женах, о детях, о родителях, пишут им письма, остающиеся неотправленными в тюремных канцеляриях.
Берия думал не о том, семьи у него как бы не существовало.
То есть, конечно, она была, но Берия давно почти не встречался с женою и взрослым сыном, проводя ночи в угрюмом, крикливо обставленном особняке, где стол всегда ожидал его накрытым, постель — приготовленной, женщины — пронизанными то еле скрываемым страхом, то извращенным любопытством, то затаенным, однако очевидным отвращением, а порой и нетерпеливым желанием.
Берия думал в последние минуты не о семье.
Он думал — о Сталине.
Думал с привычной ненавистью к человеку, водворенному теперь на самое священное, как твердила пропаганда, место. Берия знал — он знал все высшие тайны, — недолго тому, набальзамированному, возлежать в хрустальном саркофаге Мавзолея, но и это не смиряло ненависть к мертвому. Берия так и обозначил его сейчас — мертвец. Себя он еще числил в живых.
Ненависть к Сталину была едва ли не изначальной, с двадцать первого года, когда они познакомились, — Берия понимал и сознавал причины ее.
Сам из породы отъявленных честолюбцев, Берия числил Сталина самым одержимым из властолюбивых маньяков. Даже фамилия, придуманная им, была претенциозна и многозначительна, Берия ненавидел ее звук и начертание.
Берия ненавидел Сталина за то, что повиновался ему и раболепствовал перед ним. И за то, что считал чистоплюем: Сталин лишь подписывал приговоры, притом не все, но сам не допрашивал, не избивал, не расстреливал, как делал это Берия, даже не присутствовал на казнях, как присутствовал часто Берия, находя в том хоть малое утоление жажды властвовать беспредельно, видеть людей беспомощными, жалкими, растоптанными, уже мертвыми раньше, чем наступала мгновенная смерть.
Ненавидел он и потому, что был тот — по крайней мере, до последних лет — умнее и хитрей, в этом нельзя было отказать своему врагу, коего приходилось называть другом, служа ему верой и правдой, чтобы уцелеть и после его смерти занять его место.
Он по-рысьи ненавидел Сталина за спокойствие, за уверенность, пускай внешние только, пускай выработанные, — за качества, так недоступные самому Берии, всегда нервически возбужденному, хотя он и пытался прикрыть это маскою самообладания.
Словом, Берия ненавидел Сталина — и сейчас, в последние минуты, мог думать лишь о нем, уже несуществующем.
Гибель других вовсе не волновала Берию, он привык и смертям не придавал значения, как не задумывается никто над комаром, прихлопнутым ладонью. Сталина же Берия ненавидел и конца его ждал с нетерпением, хотя ускорить боялся или — не мог.
Быть может, именно это — невозможность отправить на тот свет ненавистного — более всего терзало Берию, который был почти всемогущ. Истинно же всемогущим был только Он, а власть Берии перед Его властью была игрушкой — так, по крайней мере, казалось Берии.
Он помнил, какой сдавленный смешок едва не вырвался у него из горла, когда новый помощник Сталина (преданного ему Поскребышева вождь недавно прогнал — всюду мерещилась измена) позвонил из Кунцева и сказал: немедленно приезжайте. И тихо прибавил, что — беда… Берия торопился, его как бы приподнимала радость, его переполнял восторг, неохватный и сладостный, как и ненависть: все, конец, умирает, умрет, сдохнет, и теперь пойдет так, как планировал он, Лаврентий Берия.
Он мчался в Кунцево, мчался, чтобы опередить других верных соратников, чтобы раньше, нежели явятся они, вынудить Сталина, почти наверняка беспомощного, если еще жив, произнести при них так необходимые Берии слова завещания.
Мелькали площади, улицы, перекрестки, фасады, брандмауэры, и виделись Берии собственные бесчисленные портреты и транспаранты с его, Берии, именем. Он видел себя на трибуне Мавзолея — одного, без свиты, теперь спокойного, уверенного — и слышал как бы извне собственную речь. Составлена речь была давно, Берия называл ее тронной, и в том была правда, потому что именно самодержцем видел он себя, властным, не скованным даже формальными рамками демократии.
В недоступном, тщательно скрытом сейфе покоились загодя подписанные документы — новое правительство, марионеточное, безгласное; впрочем, разве бывают правительства, не безропотные перед Диктатором? И состав руководителей партии. Берия не собирался разогнать партию — зачем, пускай себе значится, пускай тешатся дураки… Робкие, безмолвные, безликие значились в его списках. Те, кто не был трусом и жополизом, состояли в других реестрах, в реестрах обреченных.
«Котята, слепые вы котята, как вы без меня?» — сказал однажды Сталин. И чуть ли не впервые Берия согласился искренне: да, котята. Болтуны. Словоблуды. Незадачливые заговорщики, способные лишь в дачных перелесках шушукаться о свержении Хозяина… Дерьмо. Он их мигом раздавит, он, Берия, и сумеет — уже посмертно — очернить в глазах людей, этих самых людишек, возвышенно именуемых народом. Он даст им хлеб — накупит за океаном. Он даст им зрелища — какие угодно: голые бабы на сценах, блуд на киноэкранах, кабаки, бардаки, факельные шествия, мордобой на цирковых аренах, бесплатный футбол, дешевая водка. Он внушит, что политика его подлинно демократична, и не Диктатором, а благодетелем предстанет он перед безмозглой, доверчивой толпой.