ая умница, она не разбиралась в политике — наши коридоры были для нее слишком темны.
— Все равно, — подытожила она, — Броджински нам теперь не страшен. А это уже кое-что.
Нет, возразили мы с Роджером, насчет Броджински рано успокаиваться. Он ведь параноик, таких нельзя недооценивать. Я намеренно повторил данную Роджером характеристику Броджински: дескать, что теперь скажете о пользе паранойи в малых дозах? Нередко, продолжал я, параноики берут верх над адекватными людьми. Опасаться их только дальновидно. Взывать к их разуму — бессмысленно. Они берут, тянут, высасывают — и ничего не дают взамен. Единственный действенный способ обращения с ними — бить в зубы. Раз у человека мания преследования, пусть воображаемый преследователь предстанет во плоти.
Я, разумеется, утрировал, и, разумеется, намеренно — надо было обнадежить Эллен, каламбур пришел на ум как нельзя кстати. Зато Эллен ни в малейшей степени не утрировала, когда воскликнула:
— Хочу его уничтожить. Хочу, чтоб Господь дал мне возможность уничтожить его.
Броджински нанес Роджеру моральный ущерб — во всяком случае, пытался нанести. Этого было достаточно.
— А что, если настроить против него ваших ученых? — почти хищно спросила Эллен.
— Они и так Броджински не жалуют, — ответил я.
— А толку ни на грош.
— Не волнуйся из-за Броджински, — сказал Роджер. — От него, конечно, головной боли хватает, но не лучше ли посмотреть на проблему с другой стороны? Броджински, пожалуй, этим своим заявлением сам своей карьере приговор подписал. Неудачная была мысль из Штатов тявкать. Да, наверно, у нас там появились враги — но они бы так и так появились. Что касается Британии, Броджински здесь больше не доверяют и ставок на него не делают — даже те, кто прежде и доверял, и делал.
Проблем будет достаточно, хоть и другого рода, — продолжил Роджер. — Но Броджински… Броджински теперь обречен исходить желчью в гордом одиночестве.
— Значит, ты ничего против этого мерзавца не предпримешь?
— Оставлю его в покое, буду игнорировать — что может быть хуже для параноика? — улыбнулся Роджер.
— Его надо уничтожить! — снова воскликнула Эллен.
Роджер крепче обнял ее. Стал объяснять, что в реальной жизни месть — непозволительная роскошь. Вдобавок бессмысленная. Эллен расхохоталась.
— Не надо обобщать. Для меня месть имеет смысл.
Я пытался успокоить ее, но это было непросто. Эллен боялась за Роджера, боялась больше, чем ему самому — или мне — приходило в голову бояться, по крайней мере тем вечером. Однако страх ее не предполагал уныния. Не только оттого, что мы с Роджером были рядом, нет; мне казалось, рана Эллен зажила.
Наконец я понял причину. Выпад против Роджера никоим образом не касался Эллен. Она-то думала, за телефонными звонками стоит некто Роджеру известный. В какой-то период она даже готова была обвинить в кознях не кого иного, как Броджински. Предпринятые мною на тот момент шаги уже ясно показали: Броджински наверняка ни при чем. Теперь Эллен поверила в его непричастность к шантажу. Ей больше не надо было распалять свою ненависть. Она выдохнула. Она бы не перенесла своей вины в нависшей над Роджером опасности. Наверно, думал я, Эллен согласилась бы потерять глаз, или руку, или стать уродливой, если бы таким способом можно было уменьшить опасность для Роджера. Однако такая беззаветная любовь тоже эгоистична, как бы парадоксально это ни звучало. Эллен, имей она право выбора, предпочла бы высшую степень опасности всем прочим степеням при условии, что опасность будет исходить не от их с Роджером отношений, а от чего-нибудь другого.
— Мои друзья из спецслужб пока на конкретного человека не вышли, — сказал я. — Телефон поставлен на прослушивание.
— Это делается, — отреагировала Эллен, — чтобы ему, — она кивнула на Роджера, — кровь портить, пока он проект проводит.
— Мои друзья используют проверенные технологии. Придется вам потерпеть.
— Вы еще не поняли, что терпение не по моей части?
— Тебе тяжелее меня приходится. И ты должна с этим мириться, — сказал Роджер — с горечью и абсолютной уверенностью, как обух опустил.
— Льюис, я могу что-то еще сделать? — спросила Эллен. — Неужели все, что от меня требуется, — сидеть здесь как мышь? Знаете, как это трудно?
— Знаю, — ответил за меня Роджер.
Посмотрев на часы, я понял, что у них остается минут тридцать. Я пошел домой. Вскользь подумал о Роджере с Эллен, втиснутых со своей любовью в жалкие полчаса.
Глава 7Пять шагов под люстрами
Не было нужды сообщать Роджеру о том, что сплетни расползаются. Сплетнями пахло; сплетнями пропитался воздух. На каждом лице — в палате общин, в клубе, в министерстве, на Даунинг-стрит — Роджер читал: «Знаем, знаем, мистер Квейф: и ваше рыльце в пушку», — и читал не в силу сверхпроницательности, а просто потому, что со сплетнями всегда так. Ноябрь проходил под знаком сплетен, мы все ими дышали, мы делили их на категории — от вызванных извечной людской тягой осудить ближнего, от вскормленных пристрастностью до имеющих политическую подоплеку.
Впрочем, ни Эллен, ни женщина вообще пока не упоминалась — по крайней мере я не слышал. Парламентский запрос, кажется, был напрочь забыт. О Роджере сплетничали, в частности, потому, что он решил принять поддержку людей, которых должен был бы чураться. Речь в Гильдии рыботорговцев, а чаще — выдержки из нее, а то и пересказы, порой весьма вольные, — курсировали по всему Лондону. И разумеется, вызывали отклики прессы. Роджер был теперь «у всех на устах», как говорят актеры; пожалуй, они одни и находят удовольствие в известности такого рода. За две-три недели Роджер стал фаворитом, или по крайней мере надеждой либеральной мысли. Либеральная мысль? Марксисты, во всяком случае, этим определением не обольщаются. «Дейли телеграф» использует другое определение; магнаты луфкинского масштаба и тори-заднескамеечники — тоже, но когда наступает момент истины, все лингвистические нюансы сводятся к нулю. Так всегда было. Однако на сей раз, к досаде Роджера, и «Телеграф», и магнаты, и тори-заднескамеечники совсем иначе восприняли его возвышение до статуса «надежды». Для них «Нью стейтсмен» и «Обсервер» были вроде ленинской «Искры», причем в один из самых революционных периодов. Раз Роджера хвалят в таких кругах, значит, надо его отслеживать.
Похвалы доносились и из других кругов — впрочем, не менее опасных. Роджера начали цитировать независимые представители оппозиции; нет, не официальные спикеры — этим хватало своих проблем, эти тяготели к сглаживанию, — но сторонники полного разоружения, пацифисты, идеалисты. Они не являлись организованной группировкой — числом вряд ли превышали три десятка, зато владели языком и не были ангажированы. Прочитав одну из их речей, где Роджер удостоился похвалы, я желчно подумал: «Храни нас Господь от дружеских похвал».
Роджеру все это было известно. Со мной он об этом не говорил. Он вообще не имел привычки распространяться о своих опасениях, упованиях и намерениях. Однажды он упомянул Эллен, в другой раз, в клубном баре, проставил мне большую кружку пива и ни с того ни с сего спросил:
— Льюис, вы ведь в Бога не веруете?
Ответ он знал.
— Нет, — сказал я, — не верую.
— Забавно, — отреагировал Роджер. Лицо его приняло непредумышленно озадаченное, даже простецкое выражение. — Я почему-то так и думал.
Роджер хлебнул пива.
— А я вот не могу представить себя вне религии. Конечно, многие любят Церковь как общественный институт, не веруя по-настоящему. Мне кажется, я бы тоже любил, если бы не веровал. Но я — верую.
Я спросил, во что конкретно.
— Да практически во все, что учил мальчиком. В Господа нашего на Небесах, в жизнь после смерти. Только не надо объяснять, что Небеса выглядят несколько иначе, чем я привык думать. Я и сам знаю. А не веровать не могу.
Роджер довольно долго рассуждал о Боге — невнятно, будто на ощупь продвигался. Должно быть, ему хотелось услышать от меня: «Да, и я тоже так чувствую». Он не лукавил — невозможно лукавить в подобных признаниях. А все-таки где-то в закоулках моего разума таилась нехорошая мысль: человек, который столь откровенен в одном аспекте, наверняка откровенничает с целью отвлечь внимание от аспекта другого, подлежащего тщательному замалчиванию.
Еще я думал, что Роджер это не намеренно делает, а подсознательно. Но меня не покидало ощущение, что его откровенность в этом вопросе призвана скрыть истинные взгляды на нечто иное.
До сих пор я гнал от себя вопрос, не заданный в свое время Гектором Роузом, но, несомненно, им подразумеваемый, притом с привычной желчью. Я-то знаю Роджера, а Роуз — нет, и ни малейшего желания не имеет узнать. Роуза не интересуют ни цели Роджера, ни стремления, ни тем более вера. Роуз полагает, что люди в действиях руководствуются исключительно принципом «что хочу, то и ворочу»; должен заметить, он часто — чаще, чем я даю себе труд фиксировать в памяти, — бывает прав на сто процентов. О Роджере он мне только один вопрос задал: «Как он поступит, когда до дела дойдет?»
Мне Роджер ничего не сказал. На следующей неделе я получил от него всего одну записку — приглашение на холостяцкий ужин на Лорд-Норт-стрит. Ужин назначили на завтра после приема в Ланкастер-Хаус.
Роджер и туда успел. Прошелся под руку с премьером по ковру, в лучах люстр и высочайшего расположения. Впрочем, премьер отнюдь не выделял Роджера — свою долю премьерской благосклонности получили все министры, включая Осболдистона и Роуза. Премьер на каждого нашел бы время, с каждым прогулялся бы под люстрами. Аналогичный прием — идентичный данному вплоть до фамилий в списке приглашенных — мог совершиться лет сто назад, с той только разницей, что имел бы место в доме премьера, да еще, судя по отчетам политиков Викторианской эпохи, которые вспомнились мне, наблюдавшему с лестницы, сто лет назад на приемах было куда строже с алкоголем.
Вообще прием устроили в честь министра иностранных дел. Присутствовали политики с женами, а также чиновники с женами. Жены политиков были одеты богаче — и ярче — жен чиновников. Зато сами чиновники были ярче политиков, так что человек неискушенный мог бы счесть их представителями сословия более высокородного. Помимо фрачных пар они надели свои кресты, медали и орденские ленты; в частности, Гектор Роуз — обычно мрачноватый в плане костюма, в тот вечер затмил практически всех.