Как и в начале разговора, Роуз цедил слова. Напряжение не отпустило его, когда он выдал, что Фрэнсису придется пройти проверку. Наоборот, оно продолжало расти. Перед следующей фразой Роуз сделал неестественную паузу.
— Вот еще о чем предупредите Гетлиффа. Должен признаться, я бы на его месте оскорбился. Как бы то ни было, принятый ныне порядок проверки предполагает «исследование» личной жизни объекта.
Застигнутый врасплох, я все же усмехнулся.
— Здесь им ловить нечего. Фрэнсис женился рано, и всю жизнь счастливо живет с женой. — Однако на всякий случай уточнил: — А что конкретно они спросят?
— Я уже пытался провести мысль, что задавать вопросы, касающиеся отношений между полами, непосредственно сэру Фрэнсису Гетлиффу по меньшей мере бестактно. Однако они считают своим долгом пройтись хотя бы по знакомым Гетлиффа, выяснить, есть ли в его биографии факты, заслуживающие шантажа. Иными словами, не имел ли когда Гетлифф любовниц или не был ли замешан в иных связях. Как вам известно, существует ничем не обоснованная тенденция ассоциировать гомосексуальность с изменой родине. Осмелюсь заметить, посмотрел бы я, как они стали бы излагать эту теорию в присутствии… и…
Роуз, тщательнее всех моих знакомых избегающий какой бы то ни было конкретики, впервые на моей памяти назвал конкретных людей, а именно чрезвычайно несговорчивого министра и одного из высших госслужащих.
— Осмелюсь заметить, — ответил я в тон Роузу, — посмотрел бы я на смельчака, который заявил бы Фрэнсису, что его сексуальная ориентация поставлена под сомнение.
Действительно, забавно было бы. Но только на первый взгляд. По секундном размышлении я заметил:
— Вряд ли Фрэнсис это вынесет.
— А куда он денется? — возразил Роуз. — Это отвратительно, но иначе нельзя. Вынужден просить вас нынче же вечером позвонить Гетлиффу. Пусть он об этом впервые от вас услышит.
Повисло молчание.
— Сделаю что смогу, — пообещал я.
— Благодарю вас. Я вам уже говорил: Гетлифф — только одна причина, по которой я сегодня заставил вас выйти из дому.
— А какова вторая причина? — До сих поря не понимал, а тут как осенило.
— Вторая причина, как это ни прискорбно, заключается в следующем: такую же процедуру проверки будете проходить и вы.
Я невольно вскрикнул — выдержки не хватило. Я был оскорблен до глубины души.
— Мои соболезнования, Элиот, — процедил Роуз.
Долгие годы он обращался ко мне исключительно по имени. Выдавая возмутительную новость, Роуз, видимо, инстинктивно счел себя вправе выдать заодно и свою неприязнь. Я ему никогда не нравился. Мы были в деловых отношениях, то есть до известных пределов уважали друг друга и до известных пределов друг другу доверяли. Впрочем, я всегда несколько бесил Роуза, поскольку положение позволяло мне определенные вольности, о которых госслужащий не имеет ни права, ни привычки помышлять. Роузу нелегко приходилось с моими заявлениями, как письменными, так и устными. Он «разруливал ситуации», причем не по доброте душевной, а по долгу службы. Наконец, имеет место ситуация, которую Роуз по каким-то ему одному понятным соображениям профессиональной этики не считает себя вправе разрулить. Отсюда ощущение, что и он унижен, раз оставляет меня на произвол судьбы, и, как следствие, — усиление неприязни.
— В вашем случае проверка никакого отношения не имеет к инициативе наших союзников, — начал Роуз. — Впрочем, подозреваю, что вам от этого не легче. Расспрашивали о Гетлиффе, о вас — ни полслова. Видимо, у вас недруги не за океаном, а гораздо ближе. Вы, кажется, не удивлены?
— То есть вы полагаете, мне придется это стерпеть?
— Вынужден обратить ваше внимание на сказанное мною о Гетлиффе.
Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, наконец Роуз процедил:
— Полагаю, мне следует предпринять все возможное для облегчения этой процедуры. Если не желаете проходить проверку — извольте, я придумаю уважительную причину вашего отказа, но тогда вопросами обороны займется персона менее им интересная. Разумеется, — Роуз не без труда абстрагировался от личной неприязни, — эта персона, кем бы она ни была, априори не представляет для нас такой ценности, как вы, дражайший мой Льюис.
— Вы всерьез считаете, что я соглашусь на ваше предложение?
— Моя совесть чиста. У вас нет вариантов.
— Вы же понимаете: я на такое пойти не могу.
Роуз разозлился.
— По-вашему, чем я битых три месяца занимался? Думаете, я не сделал все от меня зависящее, чтобы избавить вас от этой мерзости?
— Но ведь не избавили.
Роуз заговорил с намеренной искренностью, с подчеркнутой рассудительностью:
— Повторяю, мне очень жаль. Фактически всю осень я переводил стрелки с вашей и Гетлиффа кандидатур. Но вчера мне не оставили выбора. Повторяю также: я готов сделать что угодно в пределах своих министерских полномочий, чтобы облегчить вам процесс. Наверно, на вашем месте я бы то же самое чувствовал. Забудьте о звонке Гетлиффу. Не надо, не беспокойтесь. Я требовал этого звонка; это было бестактно и даже жестоко, учитывая, что у меня имелась информация куда более для вас неприятная. Да и для меня тоже, смею заметить. Нет необходимости принимать решение прямо сейчас. Завтра сообщите.
Да, Роуз говорил с искренностью. Но я оставался для него живым укором. Единственное, чего Роузу хотелось, — чтобы я исчез из поля его зрения, исчез немедленно. А меня даже на простую вежливость не хватило.
— Выбора нет, — отрезал я. — Можете передать этим, как их: пускай приступают.
Глава 3Рекомендация человека благоразумного
В тот вечер я выполнил свой долг, то есть позвонил Фрэнсису в Кембридж. Я был зол на Фрэнсиса не меньше, чем Роуз — на меня, потому что пришлось его убеждать. Я был зол, потому что Фрэнсис, так же как я, туго поддавался убеждениям. Я был зол и на Маргарет, потому что она в силу любви и темперамента озвучила мою собственную мысль: что мы с Фрэнсисом оба должны потребовать отставки.
Впрочем, чувства мои не ограничивались злостью. К злости примешивалось нечто новое (или хорошо забытое старое), а именно навязчивое, галлюцинаторное какое-то ощущение слежки. Например, когда я попросил соединить с Кембриджем, в трубке послышались звуки, характерные для прослушиваемых телефонов. Щелчки и позвякивания показались гипертрофированными, словно в результате подключения усилителя.
В последующие дни ощущение не отпускало. Вспомнились слова одного иммигранта. Цена, много лет назад говорил этот человек, состоит в том, что всю оставшуюся жизнь мысленно мусолишь действия, которые до изгнания выполнял не задумываясь, как дышал. Теперь я понял, что он имел в виду. Подкатило такси — и я поймал себя на том, что кошусь по сторонам, не следит ли кто. Смеркалось, однако силуэты деревьев были противоестественно четкие — кажется, я бы мог пересчитать все веточки до единой. Фонарь на крыше другого такси сиял как бакен.
В начале недели позвонила Эллен — ей пришло очередное анонимное письмо. Они с Роджером хотят со мной посоветоваться. Снова будто выплеснули с неба ярчайший, беспощаднейший свет. Мы стали обсуждать место встречи; нам казалось, доводы наши разумны, сами мы адекватны — но мы частично ошибались. Мы были во власти тайны, людям это свойственно, тайна действует гипнотически. Вот так же мы с братом, еще в войну, взбудораженные тем, что узнали, пошли в Гайд-парк из боязни быть подслушанными.
В итоге мы поодиночке переступили порог паба на набережной Виктории. Ощущение было, что я снова молод и без гроша, подругу некуда привести. Я пришел первым, паб почти пустовал, и занял столик в углу. Вскоре явился Роджер. Я заметил: несмотря на то что фото его регулярно публикуют в прессе, никто Роджера не узнает. В дверях показалась Эллен. Я встал, проводил ее к столику.
Эллен, по обыкновению, приветствовала Роджера настороженной полуулыбкой, но лицо ее светилось изнутри, белки глаз были чисты, как у ребенка. Я подумал, нервное напряжение, подозрения ей на пользу, она будто силы из них черпает. Подавленным казался Роджер. И все же, пока я читал анонимку, он взглядом буквально ощупывал мое лицо.
Почерк прежний, только словам будто тесно в строке; тон сменился на угрожающий («у вас очень мало времени на то, чтобы заставить его изменить решение»), и впервые прослеживается желание оскорбить. Странный привкус у этого желания — будто пишущий, изначально имея цель сугубо деловую, вдруг про дело забыл и теперь занимается шантажом из любви к искусству, как отморозок, что выцарапывает непристойности в общественном туалете. Помешательство глядело сквозь строки, как сквозь ненадежные жалюзи, стеклянными, немигающими глазами.
Мне не хотелось дочитывать, я почти бросил письмо на стол, тоже стеклянный.
— Что, Льюис? Что? — воскликнула Эллен.
Роджер обмяк на стуле. Как и я, он был шокирован; в то же время мне казалось, что я во власти стереотипа, что здесь вовсе не шок имеет место. Роджер выдал явно заготовленную фразу:
— Одно не вызывает сомнений — этот гражданин нас недолюбливает.
— Я дальше терпеть не намерена, — заявила Эллен.
— А что нам остается? — Роджер будто урезонивал ее.
— Остается начать действовать. — Эллен обращалась ко мне — или нет, взывала ко мне. — Вам не кажется, что пора действовать?
Я вдруг понял: они впервые не единодушны. Потому и меня позвали. Эллен хочет, чтобы я принял ее сторону; Роджер, подавленный, с целым набором трезвых доводов в пользу дальнейшего бездействия, полагает, что мой долг — поддержать его.
Он говорил с осторожностью, но властно. Медленно подбирал слова. Не похоже, говорил Роджер, что угрозы возымеют последствия. Не тот человек, не тот случай. Не будем обращать внимания. Притворимся, что нам все равно. Подумаешь, шантаж — это не смертельно.
— Тебе легко говорить, — возразила Эллен.
Роджер поднял на нее взгляд. Неправильно, мягко сказал Роджер, предпринимать какие бы то ни было шаги, если не представляешь, к чему они приведут.