Коридоры власти — страница 5 из 71

тарями, лорд Гилби говорил «До скорого» — тоном, усвоенным в бытность подающим надежды офицером Королевского кавалерийского полка перед Первой мировой. Однако, уходя на заседание кабинета министров, лорд Гилби до этого тона не опускался. Торжественно и безмолвно он склонял главу, прямой как палка, шествовал к двери, словно нес — и боялся расплескать — фиал, до краев полный благочестия.

Глава 3Речь в палате общин

Итак, мы обошли лорда Гилби, и я стал наблюдать Роджера в деле. Роджер с готовностью выслушивал всех своих коллег. Сам высказывался редко, планов не афишировал. А мне требовалось узнать о некоторых его планах (особенно об одном), не столько из любопытства, хотя оно неуклонно обострялось, сколько ради собственной стратегии.

В середине июля Роджеру предстояла первая речь в министерстве. Мне ли, столько министерских речей отредактировавшему, было не знать, как они важны — что для парламентских боссов, что для магнатов любого сорта. Черновик за черновиком; поиски немыслимого, надфлоберовского совершенства; усекновение каждой фразы, с тем чтобы на выходе речь была согласно закону официальной туманности более размазанной, чем в стадии первого черновика. Я всегда терпеть не мог писать черновики для других и уже давно этим не занимаюсь. Для Гектора Роуза или Дугласа Осболдистона писание черновиков — часть работы. Они эту часть терпят со свойственным им смирением — если министр вычеркивает их точнейшую, на великолепнейшем английском внесенную правку и продолжает по-своему, в силу своего литературного дарования, они только усмехаются — и не вмешиваются.

Осболдистон сказал, что Роджер сам пишет свою первую речь. Мало того: именно Роджер трудился над последним черновиком речи лорда Гилби. Они выступали в один день: Гилби — в палате лордов, Роджер — в палате общин.

Когда этот день настал, я пошел слушать Роджера. С Осболдистоном я пересекся во внутреннем дворике; тридцатью минутами ранее ему по долгу службы пришлось присутствовать на выступлении лорда Гилби.

— В том, что лорд Гилби имел сообщить, — отчитался Осболдистон с профессиональным раздражением, — разобраться смогла бы только сивилла.

По мере того как мы приближались к нашим местам (откуда слушали выступления), флегматичность Осболдистона, обычно непробиваемая, как у всех его коллег, все более истончалась.

Уже в фойе я повернул голову на запах духов — и увидел Каро Квейф. Глаза ее сверкали; она не скрывала возбуждения.

— Пожалуй, сяду от вас подальше, — сказала Каро. — Иначе покою не дам.

— Не волнуйтесь, — сказал я, — Роджер отлично выступит.

Вместо того чтобы пройти в чиновничью ложу, мы с Каро поднялись на зрительскую галерею.

— Какая гадость эти речи, — заметила Каро. — Я имею в виду речи ни о чем.

Я не стал возражать. Об этом типе речей Каро известно не меньше моего; о палате общин — больше.

Мы уселись в первом ряду галереи совершенно одни, если не считать группы индийцев, и стали смотреть в зал, наполовину заполненный депутатами парламента. Депутаты устроились на удобных зеленых скамьях. Предвечерний свет охлаждался зеленью скамей и ковра, как мог бы охлаждаться водяной толщей.

— Ох как я нервничаю, — сказала Каро. — Прямо сердце ноет.

Впрочем, уже на третьей-четвертой минуте нахождения Роджера перед микрофоном Каро успокоилась. Сверху Роджер производил впечатление великана. Плечи, и без того массивные, издали казались еще мощнее. Прежде я не слышал его выступлений и теперь понял: из Роджера выйдет толк, побольше, чем из многих. Вот человек нашего времени, думал я. Роджер никогда не прибегал к так называемой риторике. Практически все присутствующие, люди вроде Осболдистона и меня, по этой причине общались с ним запросто. С трибуны он говорил будто за чашкой чаю; записи держал перед собой, но не заглядывал в них. Метафоры, и без того редкие, приправлял сарказмом. Как правильно поняла Каро, сказать Роджеру было нечего — но он и не прикидывался, будто вот-вот откроет Америку. Стратегия, подчеркивал Роджер, не разработана; необходим ряд непростых решений; легкого пути нет. Роджер говорил веско, как человек, досконально знающий свое дело, но и без самодовольства. Тон выбран правильно на двести процентов, отметил я.

Речь была принята тепло, в том числе и оппонентами Роджера, насколько я способен судить о температурах в палате общин. У Каро не осталось сомнений. Устремив вниз полный любви, довольства и осведомленности взгляд, она произнесла:

— Вот что в моем представлении значит «недурно».

По другую сторону от меня Осболдистон, все еще под впечатлением от профессиональных достоинств речи, пробормотал:

— Должен заметить, нам теперь по крайней мере весу прибавилось.

Мы вышли в фойе, где Роджер уже вовсю принимал поздравления. Члены парламента, которых он едва знал, имеющие нюх на чужой успех, всячески старались встретиться с ним взглядом. Блестящий от пота и самодовольства, Роджер все-таки хотел услышать и наше мнение.

— Ну что, сгодится? — спросил он одновременно меня и Осболдистона, явно с расчетом на положительный ответ, и не сменил тему, пока не получил достаточное количество похвал. Теперь, сообщил Роджер, он готов думать и о проблемах ученых. Они с Каро ужинают в ресторане. Не проедем ли мы на Лорд-Норт-стрит после одиннадцати — тогда сразу бы и начали?

В тот же вечер я сидел в гостиной на Лорд-Норт-стрит и ждал Квейфов. Сидел один — Осболдистон решил, что его присутствие необязательно, и давно уехал домой. Квейфы вернулись поздно, их переполнял восторг — мы с Роджером очень не скоро приступили к делу.

Восторг был вызван тем фактом, что Квейфы ужинали с главным редактором «Таймс» и он дал им взглянуть на завтрашний (пятничный утренний) номер.

Вот так так. Серьезная привилегия, заметил я. В те времена в Лондоне купить свежий выпуск можно было не ранее первых часов пополуночи. Отзывы прочих изданий Роджер до утра не прочтет. Роджер предвидел этот аргумент. Все равно, сказал он, «Таймс» — самая важная газета. Лучшей статьи и пожелать нельзя. Его, Роджера, заявление проанализировали, а речь лорда Гилби удостоилась всего-навсего нескольких нейтральных фраз.

Роджер заметил мой взгляд. Я спросил, какова речь Гилби на бумаге. Роджер пожал плечами: дескать, у меня глаз замылился, а что в официальный отчет поместят, неизвестно.

Сияющая Каро принесла нам еще выпить, и сама выпила неразбавленного. Ее возбуждение не уступало возбуждению Роджера; уверенностью она Роджера превосходила. Каро, подумал я, куда больше мужа доверяет своему чутью на успех. Роджер все еще думал о завтрашней прессе. Вечером в палате общин он говорил как человек зрелый, нехарактерно готовый рискнуть и за риск ответить. Казалось — конечно, при условии неверия в нашу тотальную зависимость от слепой и безликой судьбы, — что решения Роджера возьмут да и возымеют вес. Роджер более, чем кто бы то ни было, производил именно такое впечатление. И все же в ярко освещенной и дорого обставленной гостиной на Лорд-Норт-стрит мысли его шли строгим курсом, без отклонений и остановок, в сторону статей в завтрашних «Телеграф», «Гардиан» и прочих популярных изданиях. Каро поглаживала стакан, гордая, любящая, мысленно застрахованная на десять лет вперед. Она бы сама заголовки придумывала, только бы разрешили.

Вот какая мысль часто меня посещает: из всех, кого я знаю, только политики да люди искусства живут словно в стеклянных домах. Крупные чиновники, всякие Роузы и Осболдистоны, о себе в прессе ни словечка не находят, тем паче неодобрительного. Промышленные магнаты вроде Пола Луфкина, едва добравшись до вершины, начинают крайне болезненно реагировать на каждый шепоток. Конечно, эти лучше экранированы от критицизма. А политикам и людям искусства приходится привыкать к публичным обсуждениям, чувствовать себя пациентами в больнице, куда ежедневно толпами приходят студенты-практиканты, к пациентам личной неприязни не испытывающие, но и голос понижать не видящие резона. Политики и люди искусства сами напросились, хотя отчасти и в силу темперамента, и все-таки, хоть они и напросились, результат им не нравится. Кожа не утолщается, даже когда они достигают мирового уровня. По крайней мере с Роджером таких метаморфоз точно не произойдет.

Хотелось бы мне такой же уверенности и относительно реализации планов Роджера. В тот вечер, точнее, ночь, мы наконец занялись делами. Роджер не хуже моего ориентировался в «макулатуре» (подразумевающей полный ящик папок, служебных записок с пометкой «Совершенно секретно» и даже пару книг). Он успел проработать не только предложения группы Майкла Броджински, но и встречные аргументы Гетлиффа и его группы. Все, что говорил Роджер, было умно и по теме — однако его личное мнение я так и не услышал.

В тот вечер я дальше не продвинулся. В том же духе — принюхиваясь друг к другу точно собаки — мы продолжали до летнего перерыва в заседаниях. Роджер наверняка смекнул, какова моя позиция, хотя осторожность оказалась заразительна и до сих пор ни один из нас до этого уровня почву не зондировал.

Летом, отдыхая с семьей, я то и дело вспоминал о Роджере. Возможно, он меня проверяет. Возможно, он пока ничего не решил.

По обыкновению я ждал. На этот раз мне нужно было знать. Очень часто излишняя подозрительность — признак наивности даже большей, нежели излишняя доверчивость. Подозрительность толкает на необдуманные ходы. А бывают ситуации — и эта ситуация из их числа, — когда доверие жизненно необходимо.

В Лондон я вернулся в сентябре. Вреда не будет, подумал я, если мы с Роджером вместе сходим куда-нибудь, посидим. В первое же утро в Уайтхолле возникло ощущение, что я ломлюсь в открытую дверь. Телефон зазвонил прежде, чем я успел просмотреть почту. Раздался знакомый голос, напористый, с шероховатостями. Роджер интересовался, не выдастся ли у меня в ближайшие дни свободного времени, не вдохновляет ли меня холостяцкий вечерок в его клубе.

Глава 4