Коридоры власти — страница 51 из 71

— Хорошо, я еще раз проверю, — сказал Монтейт.

— Вы отчитаетесь Гектору Роузу о нашем интервью?

— Конечно, отчитаюсь.

— Буду вам очень признателен, если в отчете вы упомянете предмет нашего спора. И добавите, что я так просил.

— Могли бы и не просить — это моя прямая обязанность.

Сказано было не тоном следователя, а так, будто мы с Монтейтом и Роузом коллеги, обязанные распутать некий узел.

— Очень, очень странно. — Монтейт был озадачен, расстроен. Снова начал задавать вопросы, но прежняя энергичность испарилась — так ведут себя люди, чьи мысли поглощены семейными проблемами.

Что я думаю об атомной бомбе. Да, я знал о ней с самого начала. Да, с самого начала контактировал с учеными. Да, знаком с Собриджем, который неприемлемым образом отнесся к некоторым профессиональным тайнам. Да, Собридж и мой брат вместе учились в школе. Но глаз у Монтейта больше не горел — все равно известно, что это мой брат раскусил и поверг Собриджа.

Когда дело дошло до моих соображений по поводу сброса первой бомбы, Монтейт опять оживился.

— Я своего мнения никогда не скрывал. В прессе полно комментариев, — заявил я. — И вообще, почитайте досье, что вы на меня составили.

— Уже читал — и прессу, и досье, — не смутился Монтейт. — Но хочу услышать ответ непосредственно из ваших уст.

Не выступал ли я, подобно многим ученым, против использования бомбы? Разумеется, выступал. Не встречался ли я с учеными незадолго до событий в Хиросиме, не спрашивал ли их, как предотвратить сброс бомбы? Разумеется, встречался и спрашивал. Не являлись ли мои действия превышением полномочий госслужащего?

— Госслужащие больших, нежели я, успехов добивались. Мне остается только завидовать им.

Затем я пояснил. Пока был шанс предотвратить сбрасывание бомбы, мы использовали все рычаги, до которых могли дотянуться. Нельзя назвать наши действия неправильными — неправильно в них только то (я не удержался — горечь нахлынула), что мы их втайне совершали, а против бомб надо в голос протестовать.

Когда трагедия все-таки произошла, у нас было два варианта: уйти в отставку и поднять шум или не уходить в отставку и действовать изнутри. Многие выбрали второй вариант, я в том числе. Мотивы? Долг, дисциплина, даже конформизм? Допустим; допустим, что мы совершили ошибку. Впрочем, если бы ситуация повторилась, я скорее всего поступил бы так же.

Дальше допрос продолжался по инерции. Мой второй брак. Не принадлежал ли мой тесть, еще до войны, еще до того, как я познакомился с ним и с его дочерью, к какому-нибудь из «Фронтов»? (Монтейт вроде опять воспрянул.) Понятия не имею. Может, и принадлежал. Он ведь из интеллектуалов старой закалки, либерал. Карьера? Тут все гладко. Правда, Монтейт спросил, при каких обстоятельствах я впервые услышал о Роджере. Пробило час дня. Монтейт хлопнул обеими ладонями по столешнице.

— Ну вот, пожалуй, и все. — Он поднялся, сверкнул на меня взглядом. Менее официально, менее почтительно, чем в начале допроса, выдал: — Я верю всему, что вы сообщили. — Пожал мне руку и почти выскочил из кабинета, а я остался стоять.

Все, таким образом, прошло пристойно. Очень пристойно. Монтейт оказался знающим, пожалуй, даже приятным человеком. Он просто выполнял свою работу. И однако, я места себе не находил. Не то чтобы я беспокоился насчет результатов. Тут было нечто глубинное: как если бы мне сказали, что у меня сердце не в порядке, что нужно беречься, иначе — смерть. Я еле дотянул до конца рабочего дня, ни документов не читал, ни распоряжений не давал.

Что же я делал? Я смотрел в окно с задумчивым лицом — но на самом деле ни о чем не думал. Я позвонил Маргарет. Она одна знала, что я теперь не скоро приду в норму. Знала, что с возрастом самолюбия у меня не убавилось, что я отчитываюсь в своих делах только себе самому, отчеты же посторонним лицам считаю неприемлемыми. По телефону я пытался успокоить Маргарет: дескать, ничего страшного, несколько часов в беседе с приличным и ответственным человеком. С учетом обстановки в мире это пустяки. Если, говорил я, живешь в эпицентре религиозной войны, надо быть готовым получить пулю, а не хочешь пулю — спрячься и не высовывайся. Впрочем, храбриться перед Маргарет бессмысленно. Она давно меня изучила.

Я сказал, что у нас будет ужинать Фрэнсис. Подожду, пока его допросят, мы вместе приедем. Этого Маргарет не ожидала, напряглась. Она, оказывается, уже позвала на ужин Артура Плимптона, он снова в Лондоне — развлекается, ну и личную жизнь устраивает.

— Я бы отменила приглашение, — молвила Маргарет, — но понятия не имею, где Артур остановился. Может, попробовать через посольство узнать?

— Не волнуйся, — сказал я. — Артур по крайней мере разрядит обстановку.

— Потому что разряды теперь точно будут, — ответила Маргарет.

Да, храбриться перед Маргарет — занятие неблагодарное, зато с Фрэнсисом этот номер проходит. По дороге к нам домой Фрэнсис никак не дал понять, что ему известно о моем допросе. Он считает меня человеком, более приспособленным к жизни, не таким донкихотом, как он сам, — и правильно считает. Вот и вообразил, будто я отношусь к допросу как к своим ежедневным обязанностям.

О себе Фрэнсис сказал:

— Зря я на это согласился.

И до дома ни слова не проронил, шел как пришибленный. Артур успел раньше нас, поздоровался крайне вежливо.

— Сэр Фрэнсис, похоже, вы бы сейчас не отказались от стаканчика чего-нибудь бодрящего.

Взял на себя обязанности хозяина, усадил нас в кресла, налил виски. Вот сын Фрэнсиса не смог бы так в чужом доме, подумал я. Еще я подумал, что неприязнь Фрэнсиса от такого поведения отнюдь не уменьшается. Впрочем, в тот конкретный вечер неприязнь была направлена не на личное Артурово обаяние, а на его страну. Фрэнсис, молчаливый, церемонный, классический образчик идальго, жаждал подходящей для обвинений кандидатуры.

При Артуре я не мог напрямую говорить с Фрэнсисом, и Маргарет не могла. Смотрела, как он, самый воздержанный из наших знакомых, неловко тянется за очередным бокалом. Маргарет не выносит церемоний. Ей хотелось говорить о произошедшем, а пришлось — о Кембридже, о колледже, о семье. Пенелопа все еще в Штатах — как ей там, нравится? Нравится, судя по последнему письму, отвечал Фрэнсис, впервые не выказывая гипертрофированного интереса к жизни любимой дочери.

— Я говорил с ней в это воскресенье, сэр Фрэнсис, — невозмутимо, будто абсолютный победитель, которому лишнее очко погоды не делает, бросил Артур.

— Неужели, — отреагировал Фрэнсис с утвердительной интонацией.

— Она заказала трансатлантический разговор.

Маргарет больше не могла.

— Ну что, Артур, как наша Пенелопа?

— Интересовалась, какой ресторан лучший в Балтиморе.

Артур говорил вежливо, спокойно, ни на йоту не изменившись в лице. Маргарет, напротив, покраснела, однако продолжала расспрашивать. А сам-то он чем намерен заняться? Не собирается ли обратно в Соединенные Штаты? Да, отвечал Артур, он определился с поприщем. Посвятит себя электронной промышленности. О своей будущей компании он говорил с пугающей самоуверенностью. Знал о бизнесе больше, чем Фрэнсис и мы с Маргарет, вместе взятые.

— Значит, вы скоро уезжаете домой? — подытожила Маргарет.

— Да, сплю и вижу, — ответил Артур. Внезапно он нахохлился и стал похож на сову. — Конечно, я не знаю, какие планы у Пенни.

— Конечно, — согласилась Маргарет.

— Надеюсь, она еще побудет в Штатах.

Фраза обескуражила Маргарет. Благородные намерения прямо-таки били из Артуровых голубых глаз, благородными намерениями светилось его открытое, несколько резкое лицо, однако уже сама гипертрофированность выражения предполагала иронию.

По уходе Артура — он не высидел установленного приличиями времени: видно, уловил, что его присутствие нам стеснительно, — я совсем скис. Я смотрел на Фрэнсиса, а видел не друга юности, но стареющего мужчину, сурового, мрачного, охваченного дурными предчувствиями. Когда мы познакомились, Фрэнсису было столько же лет, сколько сейчас Артуру. Мрачность передалась и мне — я ни с того ни с сего пожалел, что ни молодость, ни самонадеянность не вернутся.

— Фрэнсис, — начала Маргарет, — по-моему, вы к этому юноше несправедливы.

Послышалось проклятие, отнюдь не подобающее кембриджскому профессору.

Помолчали.

— Ощущение, знаете ли, — Фрэнсис заговорил с Маргарет, будто меня и близко не было, будто наконец дождался шанса душу излить, — усугубляющейся ненужности. Исчерпанности. Полной исчерпанности, понимаете?

— Бросьте, Фрэнсис, что за глупости, это у вас настроение плохое. Пройдет.

— Не пройдет, — ответил Фрэнсис. И обернулся ко мне: — Зря Льюис уговорил меня. Надо было просто умыть руки. Сразу. А я, дурак, согласился.

Нависла ссора. Раздражение стало просачиваться, наконец прорвалось. Фрэнсис обвинял меня, мы оба — Роджера. Мы для таких, как Роджер, — винтики, станут они нас считать. Фрэнсис кипятился, сам себе рану растравлял. Мы нужны, пока от нас польза. А там и новых найдут, незаменимых нет. Роджер — он и в самом крайнем случае сухим из воды выйдет, с горечью бросил Фрэнсис. Вернется к своим, к стаду, и его примут, глазом не моргнут. А советников под эту же сурдинку обольют грязью. Это уж как водится.

— Никто вас грязью не обольет, — сказала Маргарет. — И вообще, к вам грязь не пристанет.

Фрэнсис принялся объяснять, уже без метафор. Его больше не возьмут, это же ясно. По крайней мере ему ясно. Конечно, они не посмели бы сказать, что он ненадежен. И однако, когда все кончится — не важно, хорошо или плохо кончится, — они найдут причину больше Фрэнсиса не задействовать. Сошлются на то, что Фрэнсис Гетлифф несколько не соответствует. Лучше взять людей более надежных. Сейчас весь мир на надежность ориентирован. Отличаться — непозволительная роскошь. Одно невнятное отличие — и никто не рискнет вас взять. Самый ценный талант — умение петь в унисон. Короче, не возьмут его больше.

Ссора продолжалась.