Все утро из разных источников я слышал, что Роджеровы сторонники обращались к премьеру — хотели, чтобы он принял Роджера. Роджер пока не подал в отставку. Еще говорили, Роджер решил отступиться. В отставку он не уйдет. Заявит, что неоправданно выпятил один аспект законопроекта в ущерб остальным. Был не прав; теперь готов к компромиссу. Согласен осуществлять политику компромиссов; в качестве альтернативы удовольствуется более скромной должностью.
Со мной Роджер пока не связался. Вероятно, в моменты, когда худшее уже свершилось, Роджера, как и всех нас, не оставляет ощущение досягаемости желаемого; вероятно, и его восприятие не поспевает за событиями. Я, например, слоняясь после измены Шейлы по парку, ловил себя на счастливой улыбке — будто иду к Шейле, будто она ждет с замиранием сердца; такая же улыбка характерна для перенесшего неудачную операцию — ему все кажется, это еще наркоз, вот очнется он, и все будет хорошо.
Роджер, думал я, не избавился, никогда не избавится от искушений, как всякий, кто отведал власти — не важно, мелкой или серьезной. Он будет цепляться до конца — и даже после. Если бы он вышел из игры сейчас — незапятнанный, несломленный, — он бы собой гордился. Но нет: Роджер слишком поднаторел в политике, ему известно — выйти из игры можно только раз и навсегда, без вариантов. Гадко являться с повинной, когда повинен только в дальновидности; унизительно просить местечка в захудалом министерстве и несколько лет просиживать там кресло, но это, пожалуй, единственный путь к победе. Вот только не отличаются ли дальновидностью и враги, не разгадают ли они его намерения? Наверняка Роджер много бы дал, чтобы послушать разговоры о себе. Стороннему наблюдателю виднее, каковы его шансы и есть ли они вообще. Быть может, премьер уже разглядел потенциальную опасность, и подстрахуется — избавится от Роджера. Некоторых это огорчит, но они значения не имеют. Если же ему дадут второй шанс, то не из сочувствия и не из уважения. На поддержку рассчитывать нечего. Если ему позволят остаться в политике, то лишь потому, что он пока не пустое место. Сейчас, наверно, как раз прикидывают, сколько влияния за ним сохранилось. В каком виде он менее опасен: устраненный или оставленный?
Днем я пошел на внутриведомственное совещание под председательством Роуза. Мы с Роузом не пересекались со вчерашнего вечера; теперь он едва не утопил меня в любезностях, будто наше бесценнейшее общение было прервано на несколько месяцев. Никто бы не догадался, что накануне мы несколько часов провели буквально бок о бок, одинаково взвинченные. Манера Роуза вести совещания за время нашего сотрудничества не претерпела ни малейших изменений: как и двадцать лет назад, когда я только попал под его начало, Роуз был точен до педантичности и учтив до оскомины. Через год ему исполнится шестьдесят, он в последний раз сядет в председательское кресло. Педантичность и учтивость пребудут с ним до конца. В тот день мы обсуждали текущие вопросы — Роджер Роджером, а дела не ждут.
Не успел я вернуться в кабинет, постучалась моя секретарша.
— К вам пришла одна леди.
Хильда будто извинялась и в то же время явно любопытствовала.
Я спросил, что за леди.
— Она назвалась миссис Смит.
Вчера вечером я все рассказал Эллен. Она только тяжело дышала в телефонную трубку. Прежде чем раздались короткие гудки, я услышал всхлип.
Она вошла и села напротив. Глаза были красны от полопавшихся сосудиков, иссушены бодрствованием. Она держалась — но лучше бы расплакалась. На меня уже смотрели такими глазами; наваждение не отпускало достаточно долго, я даже прослушал первые фразы Эллен — все силился вспомнить. Наконец это удалось: так смотрела моя мать, когда получила сокрушительный удар по гордости — узнала, что мой отец обанкротился.
— Что он намерен делать? — спросила Эллен.
Я покачал головой:
— Мне он ничего не говорил.
— Я с ним даже не виделась.
Она молила о сочувствии, но, предложи я таковое, — отвергла бы его.
Как мог сухо я произнес:
— Сожалею, но такова ситуация.
— Мне нельзя видеть его, пока он не примет решение. Вы ведь понимаете?
— Полагаю, что да.
— Мне нельзя на него влиять. Даже пытаться.
Она вдруг коротко, с горькой иронией рассмеялась:
— Как вы думаете, я могла бы повлиять?
Я столько раз наблюдал, как она переносит трудности. Тяжелее, чем нынче, ей еще не бывало. Вдруг — именно на этой ее фразе — я почувствовал, какова она с Роджером. О, никто бы не сравнился с Эллен по части утешения, никто бы эффективнее не вдохновил на подвиг. Увы: ей не выпало шанса ни утешить, ни вдохновить.
— Что же вы молчите? — взмолилась Эллен. — Как лучше для Роджера?
— В каком смысле?
— Вы же знаете в каком.
Нетерпеливо, поспешно она стала объяснять. Будто мои утренние мысли прочла, честное слово. До встречи с Роджером Эллен ничего не понимала в политике. Теперь интуиция, информированность и чувство к Роджеру давали ей возможность просчитывать ходы, соблазны, возможности — и невозможности. В целом она разделяла мои соображения — с той разницей, что была уверена: если Роджер решит уступить, его простят и примут обратно в игру.
— Как для него лучше?
— Пожалуй, я не сказал бы вам, даже если бы знал. Но я не знаю.
— Вы ведь другом его считаетесь! — вспылила Эллен.
— К счастью, — я счел, что теперь сарказм не повредит, — я действительно не знаю, как для Роджера лучше.
— Но вам кажется, что знаете…
— Если абстрагироваться от вашего присутствия в его жизни, тогда, возможно — заметьте, возможно, а не непременно, — с его стороны было бы разумнее остаться. По крайней мере попробовать.
— Почему?
— Потому что если его политической карьере придет конец, Роджеру будет казаться, что он зря живет на свете. Вы так не считаете?
— Но ведь ему тогда придется пресмыкаться перед ними! Это же унизительно! — Эллен вспыхнула. Она ненавидела «их» со всем жаром своей натуры.
— Ну, не без того.
— А вы знаете, какой Роджер гордый?
Я взглянул на нее.
— Разве он до сих пор не свыкся со своей гордостью?
— Разве с гордостью можно свыкнуться? По-вашему, я — свыклась?
Эллен говорила свободно, ей надоело самопожертвование, ей давно претили правила приличия. Лицо стало таким, каким, наверно, до сих пор его знал только Роджер.
— Нет, — ответил я, — вы не свыклись.
— Если Роджер забудет про эти перспективы и уйдет ко мне — простит ли он меня когда-нибудь?
Новый страх, отметил я, отличный от того, в котором Эллен призналась при первой нашей серьезной встрече; отличный, но имеющий те же корни. Раньше она боялась, что, если Роджер проиграет, он ее обвинит в проигрыше и не захочет больше видеть. Теперь этот страх прошел. Эллен знала: при любом раскладе она будет необходима Роджеру. А все же сомнения, остаточные, но от этого не менее жестокие, мучили ее.
— Вы тут ни при чем, — заверил я. — Если бы Роджер не влюбился в вас — если бы он вообще не влюбился, — он был бы теперь в точно такой же ситуации.
— Вы совершенно уверены?
— На сто процентов, — быстро ответил я.
Я почти верил в то, что говорил. Если бы в глаза мне не смотрела измученная подозрениями Эллен, если бы не ждала хоть какой-нибудь определенности, я, пожалуй, поостерегся бы насчет ста процентов. У Роджера изначально было куда меньше шансов провести свой курс — это я потом понял, годы спустя, — чем мы воображали, когда варились в этом соку. Сомнительно, чтобы личный фактор вроде этой любовной связи мог изменить ситуацию. И все же эта любовная связь изменила пусть не ситуацию, но самого Роджера; неизвестно, в точности ли так он повел бы себя, не будь в его жизни Эллен.
— Я уверен на сто процентов.
— А он — он когда-нибудь в этом уверится?
Я молчал.
— Он уверится? — повторила Эллен.
Хорошо, думала она, вот он уйдет ко мне, мы поженимся, станем вести скромную жизнь — скромную по сравнению с той, какую он вел при Каро; о блестящих перспективах можно забыть навсегда. А если он не забудет, если обвинит в крахе, пусть мысленно, свою вторую жену? Несколько минут Эллен сидела молча. Такая скромная на людях, практически незаметная, она была сейчас прекрасна. Ярость совершенно преобразила эту женщину — ярость да еще, пожалуй, жажда действия в чистом виде, пусть даже это действие направлено на уничтожение ее надежд и самой жизни.
— Я все время говорю себе: с этим надо покончить. Сегодня же. Сейчас же.
— А вам по силам такое? — спросил я. Эллен подняла взгляд, и снова я подумал: лучше бы она расплакалась.
— Что он намерен делать? Что, Льюис?
Глава 10Хорошее письмо
Я посадил Эллен в такси и занялся наконец делами. Стемнело; секретарши мои разошлись по домам; было тихо. Зазвонил телефон внутренней связи. Это был Роджер. Не загляну ли я к нему, желательно сегодня?
Коридоры наши теперь, вечером, больше обычного напоминали лабиринт. Некоторые двери были открыты, из них лился свет — начальство допоздна заработалось. Дуглас тоже тянул время; я не зашел к нему, не пожелал доброй ночи. Я направился прямиком к Роджеру. Свет, ограниченный конусом абажура, падал на стопку листов писчей бумаги, листы были пропитаны светом как влагой. Роджер поднялся навстречу, тень заслонила окно. Впервые с того раза, когда нас познакомили, пожал мою руку.
— Ну-с?
Напористость обескураживала. Я успел продумать разговор, я не был готов к такому повороту, и потому соболезнования мои прозвучали по меньшей мере нелепо.
— Не стоит беспокоиться, — отвечал Роджер. Полоснул меня взглядом и повторил: — Ну-с? — И щелкнул, по обыкновению, пальцами.
Первая мысль была — он чего-то от меня ждет. Возможно, это прелюдия к некоей сделке. Я ошибся.
— Пора мне все пересмотреть, как вы думаете?
Он почти смеялся. Возбуждение, обусловленное провалом; синдром «чистого листа».
Никаких иллюзий относительно настоящего положения, в сухом остатке — трезвый взгляд на вещи. Я думал, что изучил Роджера. Эллен изучила его лучше. Но в тот день мы с ней оба ошиблись бы, если бы вздумали делать прогнозы относительно его поведения. Прежде Роджер задействовал бы лицемерие, сам для себя назвал бы его подстраховкой (лицемерие, например, сработало в разговоре с Дэвидом Рубином). Теперь он либо забыл о его потенциальной пользе, либо счел, что в данном конкретном случае польза от откровенности будет куда выше.