Торжественность нашего культа — картины, на которых изображены коленопреклоненные святые с возведенным молитвенно взором, статуи на гробницах, словно ждущие часа, чтобы пробудиться вместе с усопшими, церкви с их необъятными сводами — все это глубоко проникнуто религиозными идеями; я люблю пышные почести, какие люди воздают Тому, кто не сулит им ни богатства, ни власти, кто карает и награждает лишь сердечным волнением; тогда я еще больше горжусь, что я человек; я ценю в людях бескорыстие; и если даже церковная роскошь чрезмерна, пусть расточают земные блага ради жизни иной, пусть расточают Время ради Вечности: ведь достаточно забот мы уделяем завтрашнему дню, достаточно труда требуют наши земные дела! О, как я люблю бесполезное! бесполезное, если считать, что жизнь состоит лишь в тяжких трудах ради скудного заработка! Но если мы, живя на земле, совершаем странствие к небесам, то что может быть прекраснее, чем возвышать нашу душу, дабы она чувствовала бесконечное, незримое и вечное еще в ограниченных пределах земного бытия.
Иисус Христос позволил слабой женщине, раскаявшейся грешнице, умастить его ноги драгоценным миром; и, осудив тех, кто советовал женщине сохранить это миро для более полезной цели, он сказал: «Не мешайте ей, ибо недолго пребуду я с вами!»{177} Увы! все благое и высокое на земле недолго остается с нами: лета, немощи и смерть быстро иссушают эту каплю росы, упавшую с неба и покоящуюся только на цветах. Дорогой Освальд, позвольте же нам все собрать воедино: любовь, религию, гений и солнце, благоухания, музыку и поэзию; безбожие живет лишь в холодных, себялюбивых, низких душах. Иисус Христос сказал: «Где двое или трое собраны во имя мое, там и я посреди них»{178}. А что это значит, Господи, собираться во имя Твое, как не радоваться дарам нашей прекрасной природы, воздавать Тебе хвалу за них и благодарить Тебя за жизнь и еще горячее благодарить за то, что есть и другое сердце, тоже созданное Тобой и во всем созвучное с нашим!
Лицо Коринны в эту минуту светилось небесным вдохновением. Освальд едва мог удержаться, чтобы тут же, посреди храма, не упасть перед ней на колени; он долго молчал, с наслаждением перебирая в уме ее слова и стараясь найти их отблеск в ее очах. Однако он все-таки решил заговорить, не желая отступаться от дорогих ему убеждений.
— Коринна, — произнес он наконец, — позвольте вашему другу сказать еще несколько слов. Душа его не очерствела, о, ничуть, поверьте, Коринна! и если я люблю строгость в воззрениях и в поступках, то потому, что она придает чувствам большую глубину и продолжительность. Если я люблю разум в религии, иначе говоря, если я отвергаю противоречивые догматы и внешние способы воздействия на людей, то потому, что я нахожу Божество в разуме точно так же, как и в безотчетном душевном порыве; и если я не могу примириться с тем, чтобы человека лишили какой-нибудь из его способностей, то потому, что даже их всех недостаточно, чтобы узнать истину, которую ему открывают и размышления, и голос сердца: бытие Бога и бессмертие души. Что можно добавить к этим великим идеям, тесно связанным с добродетелью? Осмелюсь сказать, что поэтическое воодушевление, которое придает вам такое очарование, еще не самый спасительный вид благочестия. Можем ли мы, Коринна, в таком состоянии духа подготовиться к тем бесчисленным жертвам, которых требует от нас долг? Когда судьбы человеческие — настоящие и грядущие — еще представлялись уму, словно в туманном облаке, откровение озаряло душу в редкие минуты экстаза; но мы, христиане, обладающие ясным и непреложным знанием истины, мы не можем сделать чувство, лишь услаждающее нас, нашим единственным руководителем: вы описываете мне блаженное бытие праведников, а не жизнь простых смертных. Угодная Богу жизнь — это борьба, а не хвалебный гимн. Если бы мы не были обречены усмирять в этом мире свои и чужие дурные страсти, тогда действительно человечество можно было бы делить только на людей с холодными или восторженными душами. Но человек — существо более жестокое и опасное, чем думаете вы, и поэтому разумное благочестие и сознание непреклонного долга служат необходимой уздой для его гордыни и гибельных заблуждений!
Как бы вы ни восхищались великолепием ваших многочисленных обрядов, поверьте мне, дорогой друг, созерцание вселенной и ее Творца всегда будет самым лучшим служением Божеству, служением, которое захватывает воображение и в котором нельзя отыскать ничего пустого и нелепого. Догматы, оскорбляющие мой разум, охлаждают и мой энтузиазм. Несомненно, мир, в каком мы живем, — это тайна, которой мы не можем ни понять, ни отрицать; но лишь безумец откажется верить в то, чего он не в силах объяснить; однако все, что противоречиво, сотворено людьми. Мы не можем проникнуть в тайну Божества своим умом, но она не противоречит ему. Один немецкий философ сказал{179}: «Я знаю только два великих явления во вселенной: звездное небо над нашей головой и чувство долга в нашем сердце». И в самом деле, все чудеса мироздания заключены в этих словах.
Простая и строгая религия не иссушает сердце, и до знакомства с вами, Коринна, я был склонен думать, что лишь одна она способна сделать наши привязанности более прочными и продолжительными. Я знал человека, чья высоконравственная и непорочная жизнь была источником его безграничной нежности к людям; он сохранил до самой старости девственную чистоту души, которая, конечно, поблекла бы, если бы он предавался бурным страстям и впадал в заблуждения. Спору нет, раскаяние — благородное чувство, и я жажду верить в его чудесную силу; но раскаяние, которое повторяется, утомляет душу: оно возрождает ее лишь однажды. Искупление совершается в глубине нашей души, и эта великая жертва не может возобновляться. Когда слабый человек с ней свыкается, у него уже не остается сил для любви. Ибо надо обладать силой, чтобы любить и проявлять постоянство.
Я возражаю против вашего пышного богослужения, которое, по вашим словам, так сильно действует на воображение; я нахожу, что воображение наше развивается в тишине и уединении; чувства, которые нам предписывают извне, менее сильны, чем те, которые непроизвольно зарождаются в нас. Я вспоминаю одного протестантского священника, который под вечер читал проповедь в Севеннских горах. Он говорил о преследуемых и изгнанных своими братьями французах, чей прах был перенесен в эти места; священник обещал их друзьям, что они встретятся с ними в лучшем мире; он утверждал, что добродетельная жизнь подарит им это блаженство; он говорил: «Творите людям добро, чтобы Бог залечил в вашем сердце раны, нанесенные скорбью!» Его поражала жестокость, с какой человек — существо недолговечное — относится к себе подобным, и он долго рассуждал о смерти, о которой с ужасом помышляют живые. В его словах все было справедливо, и они трогали сердца, его речь звучала в полной гармонии с окружавшей природой. Поток, шумевший вдалеке, звезды, мерцавшие в небе, казалось, выражали те же мысли, но по-своему. Природа блистала своим великолепием — единственным земным великолепием, не оскорбительным для обездоленных; и эта величавая простота потрясала душу гораздо сильнее, чем все пышные церковные церемонии.
Через два дня после этого разговора, в день Пасхи, Коринна и лорд Нельвиль стояли вместе на площади Святого Петра в ту минуту, когда папа выходит на самый высокий балкон собора и испрашивает у Неба благословения, дабы затем передать его всем живущим на земле; когда он произносит слова: urbi et orbi (городу и миру), весь собравшийся тут народ падает на колени. Коринна и лорд Нельвиль почувствовали по волнению, овладевшему одновременно обоими, что все вероисповедания схожи. Религиозное чувство тесно сближает людей, если самолюбие и фанатизм не извращают его, раздувая в сердцах ненависть. Совместная молитва — на любом языке и по любому обряду — вот самое трогательное братство, которое могут заключить люди на земле во имя любви и надежды.
Глава шестая
Прошла Пасха, а Коринна еще ни словом не обмолвилась о своем обещании поверить лорду Нельвилю свою историю. Обиженный этим молчанием, он как-то вскользь сказал при ней, что, наслышав о прославленных красотах Неаполя, хочет туда поехать. Коринна, тотчас же угадав, что происходит в душе Освальда, предложила ему сопровождать его. Она надеялась, что столь серьезное доказательство ее любви успокоит его и отдалит минуту признания, которого он требовал от нее. К тому же ей думалось, что, взяв ее с собой, он тем самым покажет, что намерен посвятить ей жизнь. С тревогой ждала она ответа и взглядом молила его о согласии. Освальд не смог устоять; сперва он удивился этому предложению и непосредственности, с какой оно было высказано, и некоторое время колебался; но, видя волнение своей подруги, ее вздымающуюся грудь, ее глаза, полные слез, он согласился ехать с ней, еще не вполне сознавая всю важность этого решения. Коринна была на верху блаженства: в этот миг она всецело доверилась Освальду.
Был назначен день отъезда, и отрадная перспектива совместного путешествия вытеснила все прочие мысли. Они занялись дорожными приготовлениями, и каждая мелочь радовала их несказанно. Счастливое душевное состояние, при котором все житейские заботы полны особой прелести, потому что они связаны с сокровенными надеждами! Однако слишком скоро наступает время, когда жизнь ежечасно становится тяжким бременем и каждое утро мы пробуждаемся с печалью в сердце и в унынии проводим день до вечера.
Не успел лорд Нельвиль уйти от Коринны, чтобы отдать последние распоряжения перед отъездом, как к ней явился граф д’Эрфейль, и она сообщила ему о решении, которое они приняли с Освальдом.
— О чем вы думаете? — спросил граф. — Как! отправиться в путь с лордом Нельвилем, который вам не муж и даже не сделал вам предложения! что будет с вами, если он вас покинет?
— Что со мной будет? — сказала Коринна. — Если он меня разлюбит, то при всех обстоятельствах я буду самым несчастным существом на свете.