Корни Неба — страница 43 из 84

Они ведь в сущности анахронизм, обуза для современной Африки, для ее индустриализации и электрификации, – пережиток темного родового строя. Он обернулся к Морелю, который, ничего не говоря, спокойно смотрел вперед. Н’Доло поправил на носу очки и чуть было не посадил грузовик в глубокую рытвину. Борта машины царапали кусты; дорогу неспешно и даже не повернув головы, пересек леопард. Перед грузовиком сваливались с деревьев и кидались прочь бабуины, – самка хватала цеплявшихся за ее шерсть детенышей, самец, издавая воинственные возгласы, бежал сзади, и вся семья с визгом скрывалась в чаще.

– С нас хватит, – сказал Н’Доло, кивнув в сторону животных, – мы больше не желаем служить для всего мира зоопарком; мы хотим иметь фабрики и трактора вместо львов и слонов. Для того чтобы добиться этого, нам надо прежде всего покончить с колониализмом, который является причиной экзотического загнивания, полезного ему главным образом тем, что поставляет дешевую рабочую силу. Надо избавиться от пережитков прошлого, чего бы это ни стоило, а потом с той же энергией и столь же непреклонно вести пропаганду в массах; стереть из памяти племенное прошлое, всеми средствами вбивать в головы, отупевшие от примитивных представлений, новые политические понятия. Конечно, диктатуры на какой-то период не избежать, ведь массы еще не готовы для самовластия; действия Ататюрка в Турции и Сталина в России исторически оправданны…

Морель слушал невозмутимо; он давно уже не питал иллюзий насчет того, что ждет Африку. Вдобавок следовало учитывать молодость и нервозное состояние этого одинокого и не уверенного в себе юнца, который перед ним куражился. Пламенные речи были чем-то вроде громкого пения в ночном лесу, чтобы придать себе храбрости. Жаль, подумал Морель, что такому юному пареньку так мало надо. Когда ты молод, нужно смотреть на мир по-крупному, выглядеть щедрее, непримиримее, не идти на компромиссы, на ограничения… Но попробуй объясни этим узколобым юнцам, что мало самим идти вперед, надо взвалить себе на плечи еще и слонов, привесить к ноге такую гирю, – тебя сочтут за ненормального, что, в общем-то, так и есть. Вздернут плечи, почтут за маньяка, одержимого идеализмом, – а это понятие куда старомоднее, чем слоны – отсталое, отжившее, анахроничное. Не поймут. Быть может, потому, что они еще не нюхали концлагеря, этой вершины утилитаризма на пути вперед.

Не поймут, до какой степени защита человеческого пространства, достаточного, чтобы вместить даже слонов, может стать единственной достойной задачей цивилизации, каковы бы ни были политические системы, доктрины или идеологии, которые прокламируют люди. Эти юноши провели несколько лет в Латинском квартале, но им следовало бы получить другое образование, а его ни школы, ни лицеи, ни университеты дать не могут; им надо научиться человечности. В один прекрасный день, когда у него будет небольшая передышка, он постарается все это объяснить, – ну а пока надо довольствоваться тем, что они предоставили грузовик. Конференция по охране африканской фауны состоится в Букаву через восемь дней; как правило, ее решения никак не освещаются в печати. Но на этот раз он постарается, чтобы было по-другому… Морель с удовлетворением вздохнул, сунул пальцы в кисет и принялся сворачивать сигарету. Грузовик вдруг резко затормозил, и Морель стукнулся о ветровое стекло. Суматошно вспорхнули красные куропатки, шарахнулся прочь дикобраз, задрожали и пригнулись от оглушительного грохота деревья – из чащи медленно вышло около двух десятков слонов, которые загородили дорогу. Отряд находился на границе национального парка Биунди, и животные, как видно, чувствовали себя тут в безопасности, а может быть, засуха внушила им равнодушие ко всему, что не стало их первостепенной заботой; на грузовик они, во всяком случае, не обращали никакого внимания. Лишь один слоненок из всего стада повернулся к ним с надеждой и готовностью пошалить, но мать тут же призвала его к порядку.

Великаны какое-то время шагали вдоль дороги, а потом свернули направо, оставив после себя вороха сломанных веток, а также пригнутые к земле или вывороченные с корнем деревья.

Н’Доло беспомощно взмахнул рукой.

– Ну, как вы хотите со всем этим построить современное государство? – спросил он, повернувшись к Морелю.

Француз, уминавший, когда грузовик затормозил, пальцами табак, сидел неподвижно; листок папиросной бумаги прилип к нижней губе, карие глаза смеялись, лицо выражало такое удовольствие, что студент только с досадой махнул рукой и замолчал; да он и вправду слабоумный, никак не очухается после концлагерей. Вайтари прав, пытаясь использовать его манию в своих целях, но разговаривать с ним серьезно – пустая затея.

Сидя за складным столом перед соломенной хижиной, где он разместил свой операционный пункт, начальник медицинской службы Секкальди рассеянно слушал отца Фарга, изливавшего на него потоки негодования, скопившегося за неделю тщетных странствий по землям уле в поисках Мореля, при отсутствии других слушателей, кроме коня Бютора. Секкальди не без опаски наблюдал, как бочкообразная фигура монаха переваливает через холм, и решил пожертвовать своим кратким отдыхом между двумя операциями. Францисканец, сияя на солнце тонзурой, – правда, всего лишь потный, – грозно обличал эту «свинью», «преступника», «богохульника», которого он так неутомимо преследовал, чтобы научить уму-разуму. Чернокожие крестьяне в белых рубахах сидели на земле перед походной операционной, ожидая своей очереди с терпением, которое питала, быть может, надежда, а быть может, безнадежность.

Вспыхнувшая в ФЭА эпидемия онхоцеркоза заставила власти предпринять решительные меры. Военные вертолеты, выделенные для этой операции в Оресе, беспрерывно опрыскивали с воздуха болота и реки, где водились мошки, вызывающие эпидемию; однако болезнь уже согнала с места целые поселения; девяносто тысяч гектаров возделанных земель были покинуты; в некоторых деревнях ослепла половина жителей. Секкальди вырезал кисты по сути дела безостановочно, с начала кампании спал не больше трех часов в сутки. Естественно, его мало интересовал Морель со своими слонами и гораздо меньше – бывший депутат Уле и пресловутая «армия африканской независимости», о которой тоже упорно говорили. Однако отец Фарг давно сражался со злом во всех его проявлениях, поэтому врач слушал монаха со всем вниманием, на какое еще был способен.

– Дюпарк уверяет, будто эта мания возникла у него в нацистском концлагере. Там они изобрели способ бороться с замкнутым пространством барака и колючей проволокой, воображая громадные стада слонов, бегущих по вольным просторам Африки… С тех пор все и пошло.

Секкальди смотрел на длинную вереницу крестьян, которые шли по деревне. Он подсчитывал в уме число безнадежных больных: тех, кого вели или кто опирался на палку. Спрашивал себя, почему слепые всегда смотрят в небо. Правда, число неизлечимых за неделю все же уменьшилось.

– Возможно, – рассеянно произнес он. – Он, в сущности, мог заболеть тем, что мы на нашем медицинском жаргоне зовем навязчивой идеей.

– Ну и что? – закричал Фарг. – Думаете, что только он один мечтает о полной свободе?

И мы тоже! Но пусть ведет себя как все, запасется терпением, и она придет, надо только обождать. У всех у нас боязнь замкнутого пространства, всем нам тошно в камере… в каменной клетке!

Он яростно стукнул себя кулаком в грудь.

– Все мы живем в этом бардаке, не он один! Нет ни одного настоящего христианина, который не мечтал бы обрести свободу. Но позвольте, не так-то все просто! Надо встать в очередь, как все люди, подняв глаза кверху на Того, кто создал душу и ее тюрьму, кто запер одну в другую! А?

– Конечно, конечно, – с изысканной вежливостью отозвался Секкальди.

Он встал.

– Прошу извинить, но у меня на руках вся деревня…

Явно довольный своим мощным богословским экскурсом, Фарг тоже поднялся.

– Пошли, – сказал он. – Я ведь приехал, чтобы вам подсобить.

В кузове грузовика Джонни Форсайт сидел между Ингеле и храпевшим у него на плече Короторо и был вынужден выслушивать длинную обличительную речь Маджумбы о негритянской проблеме в США. Студент располагал на удивление подробными данными и без устали приводил цифры и факты. Линчевание, сегрегация, экономическое положение негров на юге и в больших городах; пока грузовик катил по узкой дороге через леса уле, молодой человек излагал ему все это с негодованием, чуть было не приписывая Джонни личную ответственность за все безобразия. Форсайт узнавал в речи молодого негра дословные выражения из обличительных речей против расизма в Америке, которые, когда он был в корейском плену, ему приказывали вещать по радио.

– Да, – сказал он. – Знаю, тут многое правда. Я в свое время целую речь произнес по этому поводу… Вокруг нее даже поднялся шум.

Он попытался прогнать воспоминание, разразившись смехом, в котором не было и тени веселья. Доброго Ингеле успокоил примирительный тон американца. Форсайт не мог понять, что среди них делает этот застенчивый юнец со своей хрупкой внешностью, длинными ресницами и тонкими чертами лица, дышавшими благородством, которое, быть может, было всего лишь красотой… В этой красоте не было женственности, но, как и большинству юношей его лет с такой мягкой внешностью, Ингеле нередко приходилось выслушивать оскорбительные шутки, и, быть может, его участие в этом безумном предприятии, обреченном на провал, рядом с двумя оголтелыми националистами только тем и объяснялось, – идеи тут играли минимальную роль по сравнению с пламенным юношеским желанием доказать свою отвагу, хотя бы и ценою жизни.

– Вы поразительно осведомлены, – сказал Форсайт. – Не сомневаюсь, что учились вы во Франции?

– Да, я действительно получил хорошую политическую подготовку в Париже, – ответил Маджумба. – Тут меня воспитывали священники, но разве у них чему-нибудь научишься?

Это ископаемые, пережитки ушедшей эпохи…

Он замолчал, смущенно покосился на Пера Квиста, а потом опустил глаза на карманную Библию, которую держал в руках датчанин. Но старый авантюрист его не слушал. Положив на колени Библию, он дремал. Он не спал по ночам больше одного-двух часов и по этому признаку понимал, что постарел, хотя других симптомов старости ни в сердце, ни в характере не замечал; теперь он все чаще пребывал в состоянии полубодрствования, где-то между прошлым и настоящим, отдавался воспоминаниям о пейзажах, животных, лесах, заповедниках; иногда мелькали лица давно исчезнувших людей, злобные, глумливые или глупые, – встречные, попавшиеся ему на пути, от которых ничего не осталось. Глаза ученого были полуоткрыты, ресницы застыли в неподвижности, хотя он и видел, как поднимается бледное солнце над оленьими стадами в Лапландии, в тайге Дальнего Севера, где даже холод серо-голубого цвета. Потом видение сменилось другим: перепуганные физиономии мальчишек, которые живо отскочили от дерева, когда он, в возрасте девяти лет, впервые замахнулся на них дубинкой и, защищая птичье гнездо от малолетних грабителей, проявил тот дурной характер, которым прославился. Затем возникали леса Финляндии, которые мало-помалу приносят в жертву бумажной промышленности; он сперва боролся за них с царскими чиновниками и, поскольку все призывы остались втуне, вместе с несколькими студентами организовал летучий отряд, который нападал на лагеря лесорубов. Стали, конечно, поговаривать, что он преследует политические цели и что леса – только повод, чтобы вырвать Финляндию из рук царского правительства; дело и правда кончилось тем, что он стал бороться за свободу Финляндии, – одно было связано с другим. Нет, он никогда не шел ни на какие сделки, когда это касалось его принципов как натуралиста и хранителя животного мира – единственное официальное звание, которое он не презрел, работа стоила ему побоев, увечий, врагов, оскорблений и издевательств, высылок из страны и сидения в тюрьмах, – память не могла удержать, сколько дней он там провел. Датч