Педагог оказался беззащитным, как всякий отец. Ему все время приходилось быть начеку. «Если я допущу, чтобы ребенок взял надо мной верх, тогда неизбежно появится презрение. Необходимо давать отпор, находить способы поддерживать авторитет действиями без каких-либо выговоров». И, словно убеждая самого себя, он добавил: «Детям нравится некоторая толика принуждения. Она помогает им бороться с собственным внутренним сопротивлением. Избавляет их от интеллектуальных усилий, неизбежных, когда надо сделать выбор».
Стефан работал в столярной мастерской, пока Корчак совершал обход двухсот семнадцати пациентов — и раненых, только что доставленных с фронта, и больных инфекционными болезнями. Когда Корчак заглядывал в мастерскую, инструктор хвалил мальчика за прилежность. Но Корчаку было страшно смотреть, как Стефан старательно пилит качающуюся доску. Он с трудом удерживался, чтобы не предостеречь мальчика: «Береги пальцы!» Уже его наставления и вопросы «Не ходи босиком!», «Не пей сырой воды!» «Тебе не холодно?» «Живот у тебя не болит?» придавали ему сходство с теми чересчур заботливыми мамашами, которых он высмеивал в своих книгах.
Даже Валенты (который все еще ворчал на лишние хлопоты и предсказывал, что ничего хорошего из этого не получится) начинал опекать Стефана. Не раз он выходил во двор, чтобы позвать катающегося на санках мальчика, когда тот опаздывал к вечерним урокам — «совсем по-семейному».
Корчак надеялся, что Стефан распознает ребенка в мужчине, который приспосабливается к нему, но знал, что мальчик видит только облысевшего тридцатидевятилетнего военного врача, совсем старика в его глазах. Тем не менее Стефан им восхищался. «Хотел бы я писать букву „К“ совсем так, как ее пишете вы», — сказал он. И Корчак вспомнил, как его сироты старались писать буквы так, как писал их он. И о том, сколько времени потребовалось ему самому, чтобы «М» у него получалось таким же, как у его отца.
Стараясь уловить логику многих вопросов Стефана, Корчак задумался над тем, насколько по-иному видят дети вещи и явления, чем взрослые. Когда Стефан спросил: «Из чего сделаны зернышки мака? Почему они черные? Можно собрать в одном саду полную тарелку мака?» — Корчаку стало ясно, что понятие мальчика о саде охватывает четыре, возможно, пять идей. Тогда как его собственное включает их сотню, а то и тысячу. «Именно тут прячутся корни многих словно бы нелогичных детских вопросов, — указывает он. — Нам трудно находить общий язык с детьми: они употребляют те же слова, что и мы, но для них они наполнены совсем другим содержанием. И „сад“, „отец“, „смерть“ означали для Стефана совсем другое, чем для меня». Он пришел к выводу, что взрослые и дети только делают вид, будто понимают друг друга.
Был вечер. Стефан уже прочитал свои молитвы на сон грядущий, «чмокнул» руку Корчака — польский обычай, которого Корчак не одобрял в своем приюте, но тут мирился с ним, понимая, что это напоминает мальчику обычай, принятый у них в доме. Стефан лежал смирно, но глаза у него были широко раскрыты.
— Скажите мне, пожалуйста, правда, что волосы, если обриться, больше расти не будут?
Корчак понял, что мальчик не хочет причинить ему обиду, прямо упомянув его лысину.
— Это неправда. Люди бреют подбородки, и волосы снова отрастают.
— У некоторых солдат бороды до самого пояса — как у евреев, — продолжал Стефан. — Почему?
— Таков обычай, — объяснил Корчак. — А вот англичане, например, бреют и бороду, и усы.
— Это правда, что среди немцев много евреев?
— Да, есть. А еще есть русские евреи и польские евреи.
— Как так польские евреи? Разве поляки — евреи?
— Нет, поляки — католики, — ответил Корчак. — Но если кто-то говорит по-польски, желает добра польскому народу, тогда он тоже поляк.
Эту веру он почерпнул в собственной семье и проповедовал ее своим варшавским сиротам.
Стефан по-прежнему лежал, широко открыв глаза, спать ему не хотелось. И Корчаку это напомнило, как время отхода ко сну в приюте тоже наводило на воспоминания и тихие размышления.
— Сколько лет твоему отцу? — спросил он у Стефана.
— Было сорок два. Теперь сорок пять.
— Твой отец может тебя и не узнать, вон как ты вырос.
— Не знаю, смогу я его узнать или нет.
— А разве у тебя нет фотографии?
— Откуда? — Новое молчание. — И солдаты чуть не все на него похожи.
В их седьмой день совместной жизни ужин запоздал, потому что Валенты был на дежурстве в офицерской столовой. А потому Корчак опоздал на карточную игру у знакомых неподалеку и все еще был в скверном настроении, когда вернулся в полночь. Он зажег свет и растерялся, не найдя Стефана. Он бросился во двор и увидел, что мальчик бежит к нему.
— Где ты был?
— На кухне. Я там высматривал в окошко, когда вы доиграете. А потом, глядь, вас уже нет. Вот я и побежал, чтобы вас нагнать.
— Ты боялся?
— А чего мне было бояться?
Корчак понял, что Стефаном руководил не страх, а привязанность к нему, и преисполнился «горячей благодарностью к пареньку». Он попытался проанализировать странную власть, которую приобрел над ним мальчик.
«В нем не было ничего особенного, ничего привлекающего внимание. Простое лицо, плохо скоординированное тело, заурядный ум, скудное воображение, ни намека на ласковость — ничего, что делает детей обворожительными. Но это природа, ее вечные законы, Бог, говорящий через этого невзрачного ребенка так же, как через любой придорожный куст. Благодарю тебя за то, что ты такой, какой есть. Простой и обычный».
«Мой сын, — добавил он с нежностью. — Как мне тебя благодарить?»
На восьмой день он стоял у печки, обдумывая уроки этого дня, когда Стефан, уже в постели, сказал:
— А вы мне что-то обещали.
— Что именно?
— Волшебную сказку.
В первый раз мальчик попросил рассказать ему что-то.
— Рассказать тебе новую?
— Нет, я хочу про Аладдина.
Корчак отметил для себя, что из трех уже рассказанных ему сказок — «Золушка», «Кот в сапогах» и «Аладдин» — Стефан выбрал ту, которая была ближе всего его собственной жизни в то время. «Волшебник приходит к бедному юноше и изменяет его жизнь с помощью чудесной лампы. Здесь неизвестный доктор (офицер) внезапно появляется и спасает его из казенного приюта. В сказке рабы приносят вкуснейшие яства на золотых блюдах — здесь Валенты приносит плюшки».
На одиннадцатый день Стефан сказал:
— Я теперь про моего брата даже не думаю.
— И очень жаль, — ответил Корчак. — Тебе следует думать и о брате, и об отце.
В этот вечер он занес в записную книжку: «Эта гнусная война».
Такое положение могло бы длиться и длиться, если бы у Корчака не воспалился правый глаз. Сначала он игнорировал воспаление, но Стефан требовал, чтобы он пошел в глазную клинику. Когда он вернулся оттуда в очках с синими стеклами, Стефан спросил приглушенным голосом:
— Он очень болит?
Стефан заплакал, когда его джинна отправили в госпиталь из-за глазной инфекции. Твердо решив поддерживать профессиональную дистанцию и не веря, что мальчик искренне переживает за него, Корчак записывает: «Полагаю, он вспомнил свою семью — тот, кто ложится в больницу, умирает».
Стефан навестил его вместе с Валенты.
— А скажите, эти офицеры тоже больны?
— Да.
— Глазами?
— Нет, у них разные болезни.
— А они играют в карты на деньги?
Когда Корчак решил поработать с одним ребенком, он спросил свой дневник: «Чему это будет равносильно?» — вопрос, на который он никогда не попытался ответить. Его теплое чувство к Стефану (и ко всем шалунам, которых он особенно отличал в приюте) может показаться читателям фрейдистской ориентации столь же подозрительными, как отношение Льюиса Кэрролла к Алисе Лиддел или Джеймса Барри к мальчикам Ллевелин-Дэвисам, вдохновившим его на создание Питера Пэна. Интимность жизни со Стефаном в тесной квартире, возможно, напомнила Корчаку собственное детство — на что указывают некоторые его размышления, — или же пробудила отцовскую потребность в ребенке, которого он поклялся не иметь, или обнажила реальную тягу к мальчикам, которую он подавлял в себе всю жизнь. А возможно, включала элементы всех трех предположений. Как бы то ни было, он вспоминал их общение как педагогический эксперимент. «Я обнаружил, что наблюдение за одним ребенком приносит столько же разочарований и удовлетворения, как и наблюдение за большим числом детей. В одном ребенке можно увидеть гораздо больше, многое можно воспринять тоньше и более тщательно оценить каждый факт. Утомленный воспитатель группы имеет право, если не сказать — должен, использовать в своей работе такой вот „севооборот“».
Он завершил эту заметку коротким сообщением: «Я провел с ним только две недели. Я заболел, и мне пришлось уехать, но мальчик еще некоторое время оставался там. Потом на фронтах началось движение, и мой ординарец вернул его в казенный приют».
Глава 11Скорбная Мадам
Жизнь никогда не дает полного освобождения, только частичное. Достижения бывают только фрагментарными.
В том марте 1917 года Корчак расстался не только со Стефаном, но и с Валенты, который исчез из его жизни вместе с госпиталем. Когда с глазами у него стало лучше, Корчак попросил и получил перевод в полк, дислоцированный в Киеве, городе, о котором он не переставал думать с того времени, как провел там три дня отпуска три года назад.
Киев, древняя столица Украины, не принадлежал Польше с конца XVII века, но в нем все еще жило много поляков. Приехав туда накануне Рождества 1915 года, Корчак прямо с поезда отправился с рекомендательным письмом к основательнице первой польской гимназии для девочек Вацлаве Перетякович. Она приоткрыла дверь с опаской, боясь, что это полицейские явились за ее дочерью Яниной, но увидела худощавого мужчину в мундире русского офицера — слишком, заметила она, длинного для него. Офицер представился Генриком Гольдшмидтом, но мать и дочь вскоре узнали, что он — Януш Корчак, знаменитый писатель и педагог.