Его сестра, видимо, не очень приветствовала эту идею. «План не материализовался из-за разницы во мнениях», — саркастически объяснил Корчак. Но он на всю жизнь завел привычку хранить в глубине ящика письменного стола запас каломели и таблеток морфия, вынимая их, только когда посещал могилу матери в дальнем конце еврейского кладбища, отведенном для жертв тифа. Возможно, что во время одного из ранних таких посещений он проглотил какую-то дозу. «Нет ничего более омерзительного, чем неудавшаяся попытка самоубийства, — писал он. — Такого рода план следует разрабатывать со всем тщанием, чтобы обеспечить стопроцентный успех». И с мрачным юмором, в котором есть оттенок достоверности, он заканчивает: «Испробовав однажды восторги и радости совершения самоубийства, человек доживает до преклонных лет, не испытывая соблазна вкусить их еще раз». Пока он бредил в тифозной горячке, его посетило «видение». Он выступает с речью о войне и голоде, о сиротах и нищете где-то в Америке, а переводчик торопливо переводит его польский на английский. Неожиданно голос отказывает ему. Наступает тишина. В глубине зала раздается крик. К нему по проходу бежит Регина, сирота, вышедшая замуж и уехавшая в Америку. Она останавливается перед сценой и бросает на нее свои часы с возгласом: «Для вас — все!» И на сцену посыпался дождь банкнот, золота и серебра. Слушатели бросают кольца, браслеты, ожерелья. Мальчики из Дома сирот выбегают на сцену и принимаются запихивать все в чехлы от матрасов. Глубоко растроганные слушатели кричат, аплодируют, плачут.
И на пороге смерти Корчак был исполнен намерения обеспечить своих сирот «неограниченным материальным богатством». И даже тогда он понимал, что у него нет права на самоубийство, пока есть дети, нуждающиеся в нем.
«Если я откладывал и откладывал исполнение моего в остальном до конца продуманного плана, — напишет он, — то потому лишь, что всегда в самую последнюю минуту какая-нибудь новая мечта овладевала мной и не покидала, пока я не разрабатывал ее во всех частностях. Иногда они становились темами для рассказов. Я объединил их под общим заглавием „Странные происшествия“».
Эти «мечты», которые занимали мысли Корчака в тяжелые минуты перед тем, как он засыпал, были как бы рассказами в процессе сочинения. Когда он ощущал себя слабым, они вливали в него силы. В одном он нашел магические слова — Владыка Света. Но принятие на себя подобной власти могло быть формой хубрис, губительной гордыни, и засыпал он в муках: «Почему я? Есть другие, моложе, умудреннее, более подходящие для этой миссии. Позволь мне остаться с детьми. Я не социолог, я все испорчу, опозорю — и дерзание, и себя».
Когда мечты не приносили облегчения, он обращался к Богу. Он никогда не был правоверным евреем, соблюдающим обряды, но всегда оставался верующим. Бог, в которого верил Корчак, подобно Богу Спинозы, был вольным духом, мистической силой, пронизывающей Вселенную. «Меня не удивляет, что у Бога нет ни начала, ни конца, ибо я вижу Его, как нескончаемую Гармонию, — однажды написал он. — Звезды, сама Вселенная, а не священнослужитель, говорят мне о существовании Творца. У меня своя вера. Есть Бог. Человеческому уму не дано постигнуть Его сущности. Веди себя достойно и твори добро. Молись, но не для того, чтобы просить у Бога, а чтобы всегда помнить о Нем, ибо его должно видеть повсюду и во всем».
Теперь в своем горе Корчак почувствовал, что этот Бог, которому он доверял, покинул его. Не в силах понять, в чем заключался смысл смерти матери и почему умереть пришлось ей, а не ему, он составил сборник молитв «Наедине с Богом: молитвы для тех, кто не молится», в которых излил свою скорбь и ощущение покинутости. Как указал Мартин Бубер, люди, которые говорят с Богом столь доверительно, очень близки Ему.
Всего сборник включает восемнадцать молитв, и многие написаны для других, нуждающихся в утешении. Юная мать просит Бога не отнимать у нее младенца, которого он ей ниспослал; мальчишка заключает с Богом сделку: «Я буду молиться, если ты сделаешь так, чтобы отец купил мне велосипед»; старик смирился с переходом к новым тайнам; художник предполагает, что Бог был пьян, когда Он его сотворил (на трезвую голову художника не создашь); педагог ничего не просит для себя, только о руководстве и благословении Бога для своих детей. Хотя каждая молитва дана в манере выражаться, свойственной тем, кто ее произносит, в них можно различить и собственный голос Януша Корчака. В посвящении книги через автора говорит юный Генрик Гольдшмидт. «Моим любимым маме и папе. Мы расстались ненадолго, чтобы встретиться опять… Из камней ваших мук и боли и таких же камней наших предков я хочу воздвигнуть высокую башню, чтобы она послужила защитой другим. Благодарю вас за то, что научили меня слышать шепоты мертвых и живых. Благодарю вас за то, что помогли мне познать тайну жизни в прекрасный час смерти».
Польша отчаянно нуждалась в особой молитве летом 1920 года, когда русские перешли в наступление. Вынужденные оставить Киев, который они взяли в мае, польские войска под натиском небезызвестного Михаила Тухачевского отступали назад за собственную границу и дальше до пригородов Варшавы. Весь мир пребывал в уверенности, что Польша обречена.
Однако Юзеф Пилсудский, у которого, как у кошки, было, видимо, девять жизней — уцелел же он после ссылки в Сибирь, побегов из сумасшедших домов и тюрем царской России и даже дерзкого налета на поезд царя, когда забрал имевшиеся там золото и серебро, — сохранил в запасе еще несколько. Когда 16 августа 1920 года большевики подошли к воротам Варшавы, Пилсудский перехитрил врага: контратаковав с юга, перерезал коммуникационные линии и за двое суток полностью их окружил. Захваченные врасплох этим «чудом на Висле», русские в полном смятении беспорядочно отступили за свою границу.
Польша была спасена. Варшава уцелела. «Грязная, исковерканная, оставленная в небрежении, беззаботная Варшава, чье сердце бьется в ее Старом городе и чей мозг — в каждом камне, в каждой черепице, в каждом уличном мальчишке, продающем газеты» — так было суждено написать Корчаку. Никогда еще его город не был ему столь дорог. «Варшава моя, а я — ее. Мы — единое целое. Вместе с ней я радовался и горевал. Ее погода была моей погодой, ее дожди, ее почва — тоже моими. Мы вместе росли… Варшава была моей мастерской; здесь вехи моей жизни и мои могилы».
Глава 13Дух короля Матиуша
С концом польско-советской войны Корчак демобилизовался и воссоединился с собственными «уличными мальчишками». Уезжал он от них не на такое уж большое расстояние, но чувствовал себя сильно изменившимся. Теперь он тоже был сиротой. «Дети воображают, будто взрослые в матерях не нуждаются, — скажет он своим юным читателям. — Сколько, сколько раз взрослый тоскует по своей матери или отцу! Ведь ему кажется, что только они стали бы его слушать, а если потребуется, простили бы его и пожалели».
В прошлом дисциплина служила ему поддержкой, и теперь Корчак вновь прибег к ней, чтобы продолжать жить. Он перебрался в мансарду на четвертом этаже приюта на Крохмальной и в заполненной книгами комнатке повел жизнь монаха, писал за массивным дубовым письменным столом отца, спал на узкой железной кровати и принимал визиты воробьев, залетавших в открытую форточку, а также свел знакомство с «замкнутой в себе» мышью по имени Пенетрация, которая обитала под комодом. Смерть матери и возрождение родной страны словно бы высвободили короля Матиуша, воображаемого ребенка, дремавшего у него в душе. Днем он был доктором, опекавшим сотню еврейских и сотню польских сирот, но по вечерам, поднявшись к себе в мансарду, он был писателем, творившим воображаемое королевство, окруженное, как прежде Польша, тремя алчными соседями.
«А было это так», — начинается «Король Матиуш Первый», вневременная притча о мальчике-короле, мечтавшем создать утопическое общество только с помощью законов для детей и взрослых. Это была мечта, подобная той, которую лелеял Генрик Гольдшмидт, когда был маленьким и хотел перестроить мир. Корчак с такой полнотой идентифицировал себя с юным королем, который (как и его создатель) не доживет до воплощения своей мечты, что использовал собственную детскую фотографию для фронтисписа книги, снабдив ее таким объяснением для своих маленьких читателей:
Когда я был мальчиком, которого вы видите на этой фотографии, я хотел сделать все, о чем говорится в этой книжке. Но потом забыл, а теперь я состарился. У меня больше нет ни времени, ни сил, чтобы воевать или ездить к людоедам. Эту фотографию я поместил тут, потому что важно знать, как я выглядел, когда по-настоящему хотел стать королем, а не каким я стал, когда писал о короле Матиуше. По-моему, лучше прилагать фотографии, показывающие, какими были короли, путешественники и писатели, прежде чем выросли или состарились. Ведь иначе можно подумать, будто они с самого начала все знали и никогда сами маленькими не были. И тогда дети вдруг вообразят, что не могут быть министрами, путешественниками и писателями, а это неправда.
Мальчик на фотографии (примерно десяти лет) как раз в возрасте большинства сочиненных Корчаком героев. Он напряженно сидит на скамейке рядом с растением в горшке, в длинной курточке с широким жестким белым воротничком и с бантом на шее. Он смотрит не на нас, а мимо камеры в какую-то свою даль — взгляд, который Корчак сохранил на всю жизнь. Он одновременно и тут, и где-то еще. Одна рука небрежно лежит на коленке, другая сжимает край скамейки — словно мальчик ждет только сигнала, чтобы броситься прочь.
Это тот же мальчик, который ездил со своей семьей на экскурсии в Виланов, летнюю резиденцию польских королей XVII века, золотой эпохи, когда Польша была гордым независимым королевством и ее границы простирались от Балтийского моря до Черного и почти до ворот Москвы. Перенесенный не просто за пределы Варшавы, но и за пределы времени, он ощущал «холодную красоту» величественной обстановки дворца и «призрачное присутствие» королей вокруг. Быть может, вот тогда-то он и король Матиуш слились воедино.