Гольдшмидт.
Юмористический тон посвящения указывает скорее на дружеские, чем романтические отношения. В реальном королевстве, где правит Стефа, Корчак один из реальных мальчиков с номером, хозяйственными обязанностями и жительством в Варшаве в знак подтверждения. Но его истинная родина, земля его рождения — это фантастическое королевство, созданное воображением, куда Стефе доступа нет.
Часто задают вопрос: были ли Корчак и Стефа когда-нибудь любовниками? По словам Стеллы Элиасберг, Корчак, когда она пригласила его в приют на Францисканской улице в 1909 году, заподозрил ее в попытке сосватать его со Стефой. Когда он рассказал об этом Стефе, они вместе посмеялись, проанализировали свои чувства и пришли к выводу, что да, они влюблены… но в детей.
Игорь Неверли видит эту ситуацию иначе: он верит, что трагедией жизни Стефы была ее безответная любовь к Корчаку. Как-то раз, когда он сидел один в мансарде Корчака, перепечатывая письма, Стефа, зная, что Корчак уехал, открыла дверь и вошла. Вздрогнув при виде Неверли, она повернулась и выбежала вон, не сказав ни слова. Неверли почувствовал к ней глубокую жалость. «По-моему, в его отсутствие она часто заходила в его комнату, вероятно, просто взглянуть на его письменный стол, посмотреть, над чем он работает, и проверить, все ли в порядке. Так она ощущала свою близость к нему».
«Через несколько месяцев после переезда в интернат я в своей мастерской собирал новую игру для мальчиков, когда внезапно увидел рядом с собой Стефу, — продолжал Неверли. — У нее была бесшумная походка, так что услышать ее приближение было невозможно. „Что вы мастерите?“ — спросила она, поправляя шаль на плечах. Я объяснил, что это военная игра, для которой нужны модели кораблей. Тогда она спросила, не странно ли, что студент, изучающий социологию, настолько поглощен играми. Я ответил, что мою мать, когда мне было двенадцать, удивляло то же самое. Она улыбнулась, словно какому-то приятному воспоминанию, и сказала: „Ну, пан доктор говорит, что играл с кубиками до четырнадцати лет“. А затем она напомнила мне, что уже одиннадцать, а у меня завтра экзамен.
„Каким образом вы все знаете?“ — спросил я. „Я просто наблюдаю и запоминаю, — ответила она. — Несколько дней назад вы повесили на доске объявление, что в пятницу вас не будет, так как у вас экзамен. А теперь, пожалуйста, отправляйтесь спать“. Засыпая в тот вечер, я вспоминал, как озарилось лицо Стефы, когда она говорила о Корчаке».
Глава 19Не про всякую правду можно раструбить
Возможно, требование Стефы, чтобы ее называли «пани Стефа», не имело ничего общего с тем, что Марину Фальскую называли мадам Марина. Тем не менее в 1928 году Стефа не могла не думать о ней, так как именно в этом году было достроено новое здание для Нашего дома, которое Корчак помогал Марине спланировать.
Марина нашла влиятельную покровительницу в Александре Пилсудской, второй жене Юзефа Пилсудского. Эта энергичная женщина (прославившаяся стойким мужеством в довоенном подполье) выбрала для своей деятельности социальную сферу, чтобы не создавать «скользких ситуаций» для своего мужа. Помещение приюта в Прушкуве ей не понравилось, и она организовала сбор средств на постройку большого современного интерната для сирот в Белянах, лесистом пригороде Варшавы. Ее связи обеспечили ей государственную лицензию на небольшой табачно-винный магазин, доходы от которого поступали на содержание Нашего дома. Кроме того, она помогала Марине устраивать ежегодные благотворительные балы, которые, как нетрудно догадаться, пользовались большой популярностью.
Марина оставалась все той же замкнутой и сдержанной, какой Корчак знал ее в Киеве. Как и Стефа, она продолжала носить черное платье того фасона, который многие женщины их поколения выбрали в память неудавшегося восстания 1863 года, не отказавшись от него и после того, как страна обрела независимость. Хотя у этих двух женщин, столь преданных идеям социального обеспечения, было много общего — включая их привязанность к Корчаку, — виделись они крайне редко.
Таким редким случаем явилось торжественное открытие Нашего дома, которым руководила Александра Пилсудская. В Варшаве он выглядел достопримечательностью, потому что в нем имелись водопровод, электричество и другие новшества — неслыханная роскошь для большинства приютов. Он был спланирован в форме аэроплана: два жилых крыла отходили под прямым углом от центрального административного корпуса, и был рассчитан на 120 детей от четырех до четырнадцати лет.
Антисемитские газеты правого крыла окрестили Наш дом «новым гнездом масонства и потенциального коммунизма, свитым в сердце столицы» и осуждали отсутствие при нем часовни. «Ну, да это же Корчак, — съязвил некий журналист. — Чего еще и ждать, когда в опекунском совете заправляет еврей?» Мало кто знал, что Корчак уговаривал Марину включить часовню в планы ее приюта. Сам он в своем еврейском приюте отвел комнату, где дети перед завтраком могли бы прочесть кадиш или другую молитву по своим родителям, так как, по его убеждению, всем детям необходимо изливать свое горе и общаться с Богом. Он часто и сам сидел в этой комнате с детьми, надев кипу, держа на коленях молитвенник, закрыв глаза и предаваясь медитации. Но все его аргументы в пользу часовни отскакивали от Марины, которая, отстаивая свое право на атеизм, не пошла на похороны собственного мужа.
Марина обзавелась штатом (его можно назвать еще одним «женским полком») для разделения обязанностей, большинство которых Стефа исполняла сама. Это были ее верные киевские подруги: Каролина Перетякович (панна Кара), мать которой была директрисой женской гимназии в Киеве, стала ее помощницей — добросердечная, по-матерински заботливая женщина, которую дети обожали. Финансами заведовала Мария Подвысоцкая (панна Мария).
«Мы были близки, но Марина даже нас держала на расстоянии вытянутой руки, — вспоминает еще одна ее киевская подруга. — Она отвечала на наши профессиональные вопросы, но собственными мыслями никогда не делилась. Только раз, в самом начале войны, она в депрессии призналась мне, что бывают моменты, когда она ощущает присутствие покойного мужа и друзей, и для нее эти призраки более реальны, чем живые люди».
Расписание Марины было почти таким же, как у Стефы. Каждое утро на ногах с половины шестого или с шести часов — она никогда не отступала от своего распорядка. В семь часов на кухне она следила за завтраком детей и всегда стояла у дверей, провожая их в школу, проверяя пуговицы, воротнички, ранцы. Затем, осмотрев все комнаты, она уходила к себе в кабинет утрясать меню с кухаркой и определяла, какие работы требуется произвести. В два часа, когда дети возвращались обедать, Марина всегда сидела на своем месте во главе стола в форме подковы, откуда могла видеть все. (В двери ее кабинета было стекло, позволяющее наблюдать за проходящими мимо детьми.) Днем, между двумя и пятью часами, Марина уходила в свою спальню, где ее ни под каким видом нельзя было тревожить.
В пять часов по пятницам она вела «Час вины», как называли его дети. Всякий, кто в течение недели совершил какой-нибудь проступок, обязан был прийти в кабинет и расписаться в книге, которую она завела для таких случаев. В интернат она никого не приглашала, но по вечерам в пятницу отправлялась в дом своих родных, где принимала старых друзей. Вечером в субботу, после того как дети (и она тоже) вымылись, пани Марина на манер Корчака записывала пари за хорошее поведение в гроссбух и раздавала молочные шоколадки, а потом рассказывала сказки у горящего камина.
Марина говорила негромко и размеренно, будто взвешивая каждое слово. Детям и стажерам она равно внушала страх и любовь. Ей стоило только взглянуть на то, чем они занимались, и она уже знала, о чем они думают. «В отличие от Корчака она не прощала, — вспоминал Игорь Неверли. — С Мариной надеяться было не на что. Она от каждого требовала ответа за его поступки. Если вы опаздывали, никакие извинения не принимались. Если вы ей не нравились, она превращала вашу жизнь в ад. Она была суровой женщиной». Мария Таборыская, одна из сирот, помнит, что голубые глаза Марины на бледном лице напоминали «две ледышки», но что она была способна и на ласковые жесты — скажем, мимоходом откинуть прядь волос с лица девочки. Только один мальчик, которого она всегда называла ласковым прозвищем «Ломулек», сумел стать ей близким. Он, бесспорно, был ее любимцем. Но если он вел себя плохо, она доводила его до слез, называя по фамилии.
Иногда Марина отправлялась с мальчиками и девочками постарше на прогулки в лес, расположенный позади интерната. Они были ошарашены, глядя, как она свертывала сигарету, поскольку в Доме она в их присутствии никогда не курила. Еще она там вспоминала про свою прежнюю политическую деятельность, в том числе о тюрьмах и ссылках, и советовала им не пасовать перед жизненными трудностями.
Игорь Неверли, вспоминая год, когда он обучал сирот столярному делу в Нашем доме, сказал: «Марина проходила через мир детей в своем черном платье с жестким воротничком и накрахмаленными манжетами, будто облаченная в броню, защищающую и от внешнего мира, и от нее самой, будто монахиня в черном одеянии, будто женщина-судья в черной мантии. Она мягко улыбалась детям, которые подходили к ней поделиться своими, пусть маленькими, но настоящими проблемами, однако улыбка эта не шла ее строгим узким губам. У нее случались минуты безудержной веселости, но она была лишена чувства юмора. Ее пронзительный сосредоточенный взгляд замечал то, чего не замечали мы, но говорить внятно, как Корчак, она не умела. Я не встречал никого столь одинокого и отчужденного от всех».
Неверли вспоминает, как однажды задержался в мастерской до поздней ночи, заканчивая комод, пасхальный подарок интернату, и Марина пришла в ярость, когда он ушел спать, не подметя мастерскую. Она сама прибрала там, а потом держалась с ним настолько враждебно, что он был вынужден покинуть интернат. И только год спустя, когда он зашел повидать детей в тот день, когда там был Корчак, она не отказалась пожать ему руку по-дружески.