Некоторые стажеры Корчака присоединились к Хашомер Хацаир, левому крылу сионистской организации, которое готовило молодежь для эмиграции в Палестину. Девятнадцатилетний Моше Церталь, занимавшийся приглашением гостей, которые согласились бы выступить, крайне нервничал, шагая в тусклом свете фонарей по булыжнику Крохмальной улицы, чтобы попросить Януша Корчака провести беседу с их группой на тему воспитания. «Я не мог поверить, — вспоминает Церталь, — что этот человек в простом халате поверх рабочей одежды действительно великий доктор Корчак. Он больше походил на монаха».
Сдержанность Корчака с оттенком его обычной подозрительности по отношению к незнакомым людям отнюдь не успокоила Церталя.
— Прочесть лекцию вашей группе? Нет. Невозможно. Вам совершенно не нужно то, что я могу вам сказать. — Молодой человек так и не понял, говорил ли доктор серьезно или шутил, когда тот добавил: — Вы ведь знаете больше меня.
Однако Корчак, по своему обыкновению, оставил дверь открытой, проверяя искренность своего просителя:
— Если захотите прийти утром в субботу на чтение приютской газеты, то милости просим.
Церталь был не первым, кто обнаружил, что путь к Корчаку лежит через его детей. Побывав на нескольких субботних чтениях, он собрался с духом и спросил Корчака, нельзя ли некоторым сиротам присоединиться к ежегодной вылазке «юных пионеров» за город на пароходе в весенний праздник Лаг ба-омер, отмечаемый ночевкой на природе у костров. Доктор не только дал разрешение, но и сам прибыл с детьми на пристань. Церталь помнит, что «выглядел он очень внушительно в черной широкополой шляпе, круглых очках и с неизменной сигаретой во рту. Он выглядел воплощением интеллигента, причем подлинного польского интеллигента начала века».
Организаторы сделали все, чтобы сироты чувствовали себя хорошо среди сотен других еврейских детей, собранных со всей Варшавы для этой суточной вылазки на природу. Им поручили нести палатки и выдали мешочки риса, которые они положили в свои рюкзаки. Корчак стоял в стороне, но его проницательные глаза внимательно следили за тем, как дети с тяжелыми рюкзаками и палатками прыгали с набережной Вислы на узкий трап парохода. На борт он взошел последним. Когда двое пьяных поляков, пошатываясь, вышли на пристань и начали цепляться к детям, Корчак заговорил с ними спокойно, на том же грубом польском жаргоне. Пьяницы присмирели и ушли.
На обратном пути Церталь заметил перемену в детях Корчака. «Особая печать», общий признак сирот — бледные лица, коротко остриженные волосы, поношенная одежда перестали быть заметными. Держались они гордо и прямо, их одежду украшали сорванные цветы, щеки порозовели, они улыбались.
Дети захватили с собой в приют бело-голубые флажки пионеров вдобавок к светским песням на иврите о социальных несправедливостях, которые успели выучить. И еще они принесли с собой мечту о древней родине. Вскоре на доске объявлений появилась карта Палестины, а в столовой два стола были отведены для желающих говорить на иврите.
Эта праздничная вылазка произвела на Корчака такое впечатление, что он всем и каждому высказывал пожелание, чтобы в них могли участвовать дети всех конфессий. Вскоре после этого он согласился — как личное одолжение Церталю, успевшему стать проверенным другом, — поговорить с группой родителей, которые опасались разрешить своим детям стать «Сынами пустыни». Не знавший, чего ожидать, Церталь был поражен, услышав волнующую и на редкость оригинальную речь о важности этого молодежного движения из уст человека, «который никак в нем не участвовал».
В июне 1929 года умер Исаак Элиасберг, который двадцать лет без устали поддерживал приют на плаву. В дни его болезни Корчак сидел возле его постели, рассказывая всякие забавные истории про сирот. В речи у могилы друга Корчак назвал его «энтузиастом, исполненным ответственности», человеком, который жил не ради себя, а ради других.
Два года спустя, в 1931 году, Якуб Морткович, издатель Корчака, покончил с собой в своей варшавской квартире. Он только что вернулся с международной книжной ярмарки в Париже, угнетаемый мыслями о спаде в издательском деле и своих растущих долгах. Всегда психически неустойчивый, он заперся в спальне и пустил себе пулю в лоб. В течение мрачного периода между утратами двух своих ближайших друзей, когда всемирный экономический кризис поставил Польшу на грань экономического и политического краха, Корчак начал работу над своей второй и последней пьесой «Сенат сумасшедших», действие которой развертывалось в доме для умалишенных.
Первая пьеса «Каким путем?» была рождена раздумьями над болезнью его отца, а теперь Корчак использовал сумасшедший дом как метафору самого общества. Он вновь взялся за свои старые темы — безумие индивидуальное и всемирное, борьба человека за веру и разум и ребенок, как избранный Богом спаситель. Однако на этот раз драматург контролировал безумие. Не только директором сумасшедшего дома он сделал хорошего доктора, подозрительно напоминающего его самого, но вдобавок воскресил и излечил своего отца: в начале пьесы тот добровольно вернулся, чтобы заняться столярным делом, и привел с собой сына Янека, который захватил свои кубики.
Этот демократический сумасшедший дом, сходный по духу с детской республикой, имеет собственных полицейских, а также парламент, который собирается, чтобы судить человечество. Кто безумен? — спрашивает пьеса. Пациенты внутри — владелец ресторана, который подмешивает в каждое блюдо слабительное, гомосексуалист, считающий, что люди должны получать разрешение для произведения на свет потомства, неудавшийся убийца, выстреливший в женщину за то, что она нагрубила ему в трамвае, Грустный Монах, всю ночь, подобно Иакову, боровшийся с таинственным незнакомцем, садист-полковник с его постоянным призывом «Ломай и жги!» — или же те, кто снаружи?
Словно бы Пиранделло спрашивает, что есть иллюзия и что реальность? Но это и голос драматурга, который так и не смирился с тем, что его покинул безумный отец. «Каждый сумасшедший — это просто притворщик, который не сумел справиться со своими обязанностями и избрал самый легкий выход из положения», — говорит торговец-еврей. И другой персонаж: «Сумасшествие — одна из многих личин, которые носят люди в жизни. Так Гамлет носит маску безумца». И третий — показывающий, что драматург все еще боится, не унаследовал ли он болезнь отца: «Сошедший с ума, по крайней мере, обретает спокойствие. Ему уже не надо бояться, что он лишится рассудка».
А где же Бог в этом сумасшедшем мире? Быть может, он почувствовал себя ненужным и бежал? Идея Бога, бегущего от человеческой глупости, созревала в сознании драматурга, пока не обрела форму пролога в стиле забавной хасидской притчи. Грустный Монах (очень напоминающий Грустного Короля) выходит на авансцену, чтобы рассказать маленькому Янеку о том времени, когда Бог пытался удалиться от мира. Люди так отчаянно хотели разыскать Его, что поместили объявления в газетах, предлагая награду за информацию о Его местопребывании. Ни отпечатков пальцев, ни фотографий, только слухи. Видели, как Он кормил птиц, слышали, как Он говорил с проститутками. Когда наконец маленькая девочка отыскала Его в гнезде жаворонка, Бог согласился появиться в святилище из мрамора и золота, воздвигнутом для Него. Он позволил облачить Себя в горностаевую мантию и согласился прокатиться под триумфальными арками в открытом экипаже, запряженном четырьмя белыми конями, дабы все могли увидеть Его. Один раз Он остановил свой экипаж перед старухой по имени Вера, которая стояла прижатая к стене вместе со слепыми Правосудием и Надеждой, бормоча: «Я сподобилась дожить и узреть Его». Он словно бы привстал, но только помахал рукой и снова откинулся на подушки сиденья. Процессия имела большой успех — всего лишь несколько краж, да двое-трое в толпе упали без чувств. Долго ожидаемая речь Бога в святилище имела достоинство краткости: «Любите друг друга, дети мои!» Однако высокопоставленный чиновник министерства иностранных дел счел ее туманной и неясной. В ту же ночь Бог встал со Своего трона, вздохнул, сбросил Свою тяжелую горностаевую мантию и ускользнул в боковую дверь. Скандал! Столько денег, столько усилий — и все зря! Охота началась вновь. На этот раз Бог превратился в черничину, чтобы вздремнуть, сидел в фургоне, болтая с возчиком-евреем, прокатился по полю на полевой мыши, поплакал на бойне и укрылся в чашечке ландыша. Агент разведки узнал Его, когда Он стоял у изгороди и смотрел на играющих детей. Но тут Бог воспарил ввысь и рассыпался ливнем жемчужин, которые проникли в сердца детей.
Когда актер Стефан Ярач, тогдашний польский Лоренс Оливье, прослушал чтение этой пьесы в доме известной актрисы, он сразу же представил себя в роли Грустного Монаха. Первая читка проводилась в «Атенеуме», театре Ярача вблизи Вислы и неподалеку от Старого города. Финансировавшийся профсоюзом железнодорожников, театр специализировался на спектаклях с социальным звучанием. Корчак сидел за большим круглым столом вместе с актерами и читал все роли негромким голосом без всякого выражения, прикуривая одну сигарету от другой.
«Мы все удивились, увидев Корчака в поношенном пиджаке и высоких рабочих сапогах, — вспоминает Генрик Шлетинский, один из актеров. — Даже очки у него были в дешевой круглой металлической оправе. Когда он их снял, я заметил, какие у него покрасневшие глаза — как будто он постоянно недосыпал. После чтения, во время обсуждения пьесы, Корчак сказал нам, что среди людей интересны только дети и сумасшедшие. Когда он встал, прощаясь, в руке у него уже была новая сигарета».
Почти все актеры последовали совету Корчака и посетили сумасшедший дом в Твурках. Когда они приехали, пациенты были в саду. Один стоял неподвижно, как статуя, раскинув руки; другой, тринадцатилетний мальчик, сидел, как каменный, повернув голову вбок. Стефана Ярача вид настоящих сумасшедших настолько расстроил, что в поезде, возвращаясь в Варшаву, он все время молчал. Однако никто из них не знал, что там провел конец жизни отец Корчака.