моста; люди налегли еще разок. Очень медленно пятитонный каменный блок перевалился через край и в облаке пыли ухнул вниз. Расчеты дротикометов, расположенных непосредственно под мостом, в нескольких футах от решетки, увидели, как непреодолимая сила вздернула таран, а вместе с ним и весь его панцирь. Мигая, как вытащенные на свет кроты, сжимаясь, точно лишившиеся вдруг раковины улитки, стенобитчики беспомощно глядели на своих врагов и на качающееся в нескольких футах над их головами орудие.
— Стреляйте! — зарычал Бранд. — Да что же вы медлите?!
Командиры расчетов довернули дротикометы на несколько дюймов, чтобы не попасть в прутья решетки, и высвободили пружины. Один из огромных дротиков, вызвав у Бранда новый крик ярости, с расстояния в шесть футов ухитрился ни в кого не попасть и умчался далеко в долину, чтобы зарыться в землю у ног изготовившихся к атаке пехотинцев. Другой же, не столько благодаря точному прицелу, сколько по чистому везению, угодил в толпу воинов, насадил трех из них, словно жаворонков на вертел, и даже пришиб четвертого.
Прислуга тарана, франкские рыцари и крестьяне, сразу опомнились и бросились бежать прочь от моста. Бранд, взмахом руки приказав иудейским лучникам и английским арбалетчикам стрелять из-за зубцов, клял все на свете, когда те промахивались. Потом он с досадой сосчитал распростертые тела.
— Мы ведь отбились, — сказал Малаки, пытаясь успокоить гиганта. — Ничего нет хорошего в том, чтобы убивать без необходимости.
Бранд, продолжая ругаться по-норвежски, поискал глазами переводчика.
— Скажи ему, что необходимость есть. Я не хочу их отбросить — я хочу их ослабить. Пусть знают, что за каждую попытку будут расплачиваться кровью. Тогда в другой раз не полезут на нас так нагло.
И он ушел распорядиться, чтобы принесли хворост, накидали поверх обломков тарана и подожгли стрелами. Крайне важно не оставлять прикрытие для следующего штурма, особенно теперь, когда повреждена решетка. Бычьи шкуры скоро высохнут на солнце, а обнаженная деревянная рама и колеса загорятся сразу.
Когда все было сделано, переводчик Скальдфинн снова подошел к Бранду:
— Я поговорил с начальником гарнизона. Он считает, что ты хорошо разбираешься в обороне крепостей, и благодаря этому он чувствует себя уверенней, чем несколько дней тому назад.
Бранд зыркнул из-под нависающих надбровных дуг, унаследованных от предка-марбендилла.
— Я тридцать лет сражался в первых рядах, ты об этом знаешь, Скальдфинн. Я пережил много битв, удачных и неудачных штурмов. Но тебе известно, что на Севере каменные стены редкость. Я видел падение Гамбурга и Йорка; меня не было под Парижем, который не удалось взять старому Рагнару Мохнатые Штаны. Я знаю только о самых простых вещах — о штурмовых лестницах и таранах. Что мы будем делать, если враги построят осадную башню? А ведь они могут придумать что-нибудь похитрее. Нет, в осаде требуются мозги, а не мышцы. И надеюсь, здесь найдутся мозги получше моих.
— Малака спрашивает, — перевел Скальдфинн, — если все обстоит именно так, почему же мы не видим на стенах твоего повелителя, одноглазого короля? Разве он не лучше всех на свете разбирается в машинах?
Бранд пожал тяжелыми плечами:
— Ты знаешь ответ не хуже меня, Скальдфинн. Скажи ему правду: наш повелитель, который сейчас нужен нам, как никогда прежде, занят кое-чем другим. И ты прекрасно знаешь чем.
— Знаю, — грустно вздохнул Скальдфинн. — Он сидит в гавани со своей подругой и читает книгу.
Правильнее было бы сказать «пытается читать». Шеф был едва-едва грамотен. В детстве деревенский священник отец Андреас вбивал в него азбуку, но лишь по той причине, что мальчик должен был получить образование наравне с его сводными братом и сестрой. Шеф научился по складам читать английские слова, записанные латинскими буквами, и дело ничуть не пошло на лад, когда он стал королем.
Полученная от еретиков книга не доставляла много хлопот в том, что касалось почерка. Был бы Шеф по-настоящему образованным, он бы сразу определил каролингский маюскул, самый красивый из средневековых шрифтов. Он читается легко, как печатный, — и это само по себе доказывало, что манускрипт представляет собой позднюю копию, сделанную лет пятьдесят-шестьдесят назад, не более. А так Шеф мог лишь сказать, что почерк он разбирает без труда. Увы, он не понимал ни слова — это была латынь. Плохая латынь, как мгновенно определил переводчик Соломон, когда книга попала к нему. Латынь необразованных людей, не идущая ни в какое сравнение с языком, на который перевел Библию святой Иероним. Судя по встречающимся необычным словам, это латынь здешних гор. Соломон пришел к выводу, что первоначально книга была написана не на языке древних римлян, а также не на греческом и не на иврите. На каком-то ином языке, которого Соломон не знал.
Тем не менее Соломон хорошо понимал текст. Сначала он просто переводил вслух для Шефа и Свандис. Но когда очарование книги захватило Шефа, он остановил Соломона и со свойственной ему кипучей энергией организовал целую команду переводчиков. Теперь все семеро, включая слушателей, собрались в тенистом дворике неподалеку от порта. Для них были принесены глиняные горшки с вином и водой, обернутые мокрой тканью, чтобы охлаждались за счет испарения.
Если бы Шеф привстал, он бы увидел за белой оштукатуренной стеной, как корабли его флота покачиваются на якорной стоянке, закрепленные береговыми швартовами так, чтобы один борт всегда был обращен ко входу в гавань и к молам. Расчеты катапульт лежали рядом со своими орудиями на солнышке, дозорные внимательно следили за греческими галерами, лениво крейсирующими вне предельной дальности выстрела и за бронированным плотом, который время от времени, видимо для практики, посылал ядро; оно пролетало над молами и впустую шлепалось в воду. Но привставал Шеф редко. Его разум был поглощен открывшейся перед ним задачей. Задачей, как подсказывала ему интуиция, даже более важной, чем осада. По крайней мере, осада на нынешней стадии.
Соломон с книгой в руках стоял посреди дворика. Он неторопливо, фразу за фразой, переводил написанное по-латыни на базарный арабский язык, который могло понять большинство его слушателей. Дальше информация растекалась по трем руслам. Шеф переводил арабскую речь Соломона на англо-норвежский жаргон, бытующий на его флоте и при его дворе, а Торвин записывал руническими письменами. Найденный Соломоном христианский священник, которого его епископ лишил сана за какой-то неведомый проступок, в это же время переводил арабскую речь на происходящий от латыни горный диалект патуа, называемый некоторыми каталонским языком, а также окситанским или провансальским, и сам записывал свой вариант. Причем с немалыми трудностями и часто жалуясь, ведь его родной диалект никогда не имел письменной формы, и священнику раз за разом приходилось задумываться, как пишется то или иное слово.
— Пишется так, как произносится, — гудел Торвин, но его никто не слушал.
И наконец, гораздо быстрее остальных переводил арабский на иврит один из учеников Мойши, записывая текст с помощью сложного, не имеющего гласных алфавита.
Рядом с пятью мужчинами сидела Свандис, внимательно слушала и комментировала развертывающееся повествование. В тени на соломенном тюфяке лежал юнга Толман, все еще забинтованный, и таращил изумленные глаза.
В результате одна книга превращалась в четыре, написанные на разных языках и с разным умением.
Сам оригинал звучал очень странно, его самобытность то и дело заставляла Соломона озадаченно поднимать бровь и теребить бороду. Текст начинался с такого введения:
«Вот слова Иисуса бен-Иосифа, некогда умершего и ныне воскресшего. Не воскресшего духом, как говорят иные, а воскресшего во плоти. Ибо что есть дух? Есть такие, кто говорит, что „буква убивает, а дух животворит“[5].
Но я говорю вам, что ни буква не убивает, ни дух не животворит, но дух есть жизнь, а жизнь есть тело. Ибо кто может сказать, что жизнь, дух и тело — это три, а не одно? Ибо кто видел дух без тела? Или кто видел тело без жизни, но с душой? И поэтому три есть одно, но одно не есть три. Это говорю я, Иисус бен-Иосиф, тот, кто умер, но жив…»
Дальше повествование шло довольно бессвязно. Но сквозь эту бессвязность и все яснее по мере того, как переводчики листали страницы, проступали свидетельства пережитого, и эти свидетельства согласовывались с тем, что Шеф узнал от еретика Ансельма, а также — хотя он все еще опасался сказать об этом Свандис — с тем, что было во сне с видением распятого Христа.
Кем бы в действительности ни был автор, он заявлял, что был прибит к кресту и пригубил горького уксуса; он повторял это снова и снова. Умерший, он вернулся к жизни, и ученики сняли его с креста и увезли из страны. Теперь он жил в чужой земле и старался найти смысл всего, что произошло. Мораль, которую он выводил, полнилась горьким разочарованием. Снова и снова он ссылался на слова, сказанные им в предыдущей жизни, то отрицая их, то называя безрассудными, то забирая обратно. Временами он отвечал на собственные риторические вопросы.
«Однажды я сказал: „Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень?“[6] Так спрашивал я в безрассудстве своем, не зная, что многим отцам нечего дать, кроме камня, а у многих есть хлеб, но и они подают только камень. Так сделал мой Отец, когда я воззвал к нему…»
В этом месте Соломон запнулся, так как узнал переводимую фразу. «Domne, domne, quare me tradidisti?» — звучала она на исковерканной латыни книги. На арамейском же языке она звучала так: «Элои, Элои! ламма савахфани?»[7] Об этом свидетельствует Евангелие от Марка.
Соломон ни словом не обмолвился об этом совпадении и продолжил перевод самым ровным голосом, на какой был способен.
Казалось, что рассказчик настроен против всех отцов — по крайней мере, против небесных отцов. Он настаивал, что небесный отец существует. Но он утверждал также, что этот отец не может быть добрым. Будь он добр, разве мир был бы таким, какой он есть, полным горя, страха, болезней и страданий? И если многие, как известно рассказчику, доказывают, что все это лишь наказание за грех Адама и Евы, то разве не повторяется здесь старая история о том, как грешат родители, а страдают дети? Что это за родители, если обрекают своих детей на рабство и смерть? Ведь этого рабства и смерти можно было бы избежать, говорилось в еретической книге. Но способ избавления не в том, чтобы заплатить какую-то цену, выкуп, потому что отец-работорговец не примет выкупа. Освободиться нужно самому. И первый шаг к освобождению — не верить в жизнь после смерти, в жизнь под властью князя мира сего, princeps huius mundi, как постоянно называл его автор. Нужно прожить свою жизнь так, чтобы получить как можно больше удовольствия, ведь удовольствие есть истинный дар того Бога, что не от мира сего, и проклятие для бога-дьявола, что правит этим миром, для отца-предателя. Нужно не порождать в этом мире новых рабов, чтобы этот отец потом тиранил их; нет, нужно самому распоряжаться своим духом и своим семенем.