И оторопело уставился на холст, покрытый беспорядочными и бессмысленными пестрыми мазками. Это что же, художница решила нарисовать его в модном современном стиле… как там говорил миленовский коллекционер? Авангардистском?
Потом он сообразил и отступил от картины на пару шагов.
С холста на него смотрел незнакомец.
Нет, общие черты, конечно, переданы верно, тут Эмма молодец. Но вот само лицо…
Это же не он!
Абсолютно.
Не отрывая глаз от портрета, он нащупал и опустился в кресло.
На его непросвещенный взгляд портрет нарисован в несколько необычной манере: лицо лишь наполовину освещено падающим из эркера солнечным светом, другая половина спрятана в глубокой тени… В сумерках. Может, именно из-за этого его собственные черты кажутся для него такими… чужими. Пугающе незнакомыми.
Он медленно откинулся на спинку кресла и, скрестив на груди руки, уставился на незнакомца на портрете. Тот отвечал ему не менее пристальным взглядом. Даже глаз, тот, что в тени, поблескивал синеватой льдинкой, из-за чего он чувствовал себя крайне неуютно. Это ведь просто нарисованная картина, а не отражение в зеркале, глядя на которое иногда хочется поправить себе не только волосы, но и физиономию! Как смогла, так и нарисовала. Что его возмущает?
Портрет улыбнулся ему.
Нет, конечно, усмешка на лице Кароля-с-картины присутствовала с самого начала. Но он готов был поклясться, что тот улыбнулся именно сейчас: насмешливо-ленивой улыбкой со стороны света, иронично-холодной из тени. Левая сторона посмеивалась над ним, правая издевалась. Но они обе его понимали. Потому что вместе и были им самим.
— Ну ты и… ублюдок, — негромко сказал он, адресуя это портрету и самому себе. Нет, разумеется, он знает, каков он, — да всякий это знает, если имеет мужество взглянуть на себя трезвым взглядом! Да, он коварен, злопамятен, властолюбив — весьма полезные для жизни качества, пусть и неприятные окружающим. Но ведь одновременно он предан своим друзьям, семье, союзникам. Даже честен с ними… в большинстве случаев. И к Эмме он всегда относился по-доброму, как к любому своему подопечному с площади.
За что ж Эмма его… так?
Полицмейстер застал его сидящим перед портретом: подавшимся вперед, кулаки под подбородком. Он даже вздрогнул от внезапно раздавшегося со стороны двери голоса:
— Сказал, только на минуту зайдет, а сам тут в гляделки с картиной играет!
Он со вздохом выпрямился.
— Все, уже иду.
Эрик обогнул мольберт и уставился на портрет.
— Это твоя Эмма нарисовала? Так что, она и вправду художница?
— Не ожидал? Ну и… как?
— Похож. Очень похож… Да просто вылитый ты!
Вот так. Он обернулся и хмуро взглянул на портрет. Тот ответил ему издевательской улыбкой: ну что, съел? Съел, согласился он. Уж Эрик-то знает его лучше, чем кто бы то ни было…
Исключая некую художницу.
Не слишком бережно он вновь обернул портрет тканью и, взяв под мышку, направился из дома вон. Эрик шагал рядом. Поглядывал искоса.
— Ну? — буркнул он, не выдержав.
— Не выходит из дома, — отрапортовал полицмейстер, словно только и ждал вопроса и безо всяких колебаний интерпретировал его так, как посчитал нужным. — По нашим сведениям, страдает осенней лихорадкой и ипохондрией.
И пусть. Страдания тела, по слухам, весьма очищают душу!
— Вы, главное, глаз с нее не спускайте. Если что — задерживайте, не раздумывая.
Эрик открыл было рот, но, поймав его косой взгляд, благоразумно и закрыл.
Глава 31В которой Эмма заболела
Я заболела.
Такое происходит всякий раз после того, как я заканчиваю портрет. Имею в виду — настоящий. Эти портреты высасывают, обессиливают меня — не хочется ни двигаться, ни разговаривать, ни даже на мир смотреть. Не нужны мне никакие новые впечатления, новые краски, новые рисунки. Только спать, спать… или просто лежать и глядеть в потолок, в стену. Неважно, что в эти дни ешь или пьешь (если ешь и пьешь) — все равно не почувствуешь вкуса и не сумеешь им насладиться.
Я крепкая, выносливая женщина, не подверженная ни простудам, ни инфекциям. Но сейчас навалилось как-то все сразу: дописанный портрет, исчезновение Кароля, осенняя тревога и неопределенность будущего, даже ближайшего… Поэтому на этот раз я провела в постели гораздо больше времени, чем обычно.
Дама Грильда встревожилась на третий день: «милая Эмма» мучается мигренью, не выходит работать, за едой спускается раз в день, да и ест как птичка… Замаячила на пороге моей комнаты, не решаясь приблизиться, — мало ли какую болезнь я могла подхватить на городской площади! Заламывала руки и восклицала жалобно:
— Ах, Эмма, ну что же вы не сказали, что так плохо себя чувствуете? Наверняка это осенняя инфлюэнца! Она буквально свирепствует в городе!
Я заверяла, что чувствую себя прекрасно, просто слегка устала, но от слабости и апатии получалось у меня это крайне неубедительно. Посему добрая дама тут же пригласила врача — разумеется, очередного своего поклонника (я уже даже и не пыталась понять, в ее ли воображении или в действительности). Седовласый доброжелательный лекарь осмотрел мое горло, глаза, прослушал и простучал грудь и спину; деликатно поинтересовался различными отправлениями моего организма. Объявил встревоженной домохозяйке о наличии у меня легкой лихорадки в связи с сезонным переохлаждением и накоплением избытка слизи в организме. Прописал сухое тепло, покой, диету и горячий чай с перцем.
Получив врачебное оправдание собственной меланхолии и лени, я с облегчением окончательно растворилась в них и в постели. Магда приносила мне еду и чаи вкупе с разнообразными целебными настойками и примочками от заботливой хозяйки. Иногда поднималась и Грильда, рассказывала в мельчайших подробностях пустые новости, отчего я неизменно и неуклонно засыпала: ах, такой бы рецепт усыпляющего зелья да страдающим бессонницей! Принять одну или две порции Грильды на ночь…
Прошло ни много ни мало три недели, когда я наконец проснулась голодной и бодрой. Попросила согреть ванну. Платья стали мне слишком просторны; не дело, конечно, худеть перед зимними холодами, но уж как получилось… Грильда встретила меня с такой искренней радостью и такими крепкими объятиями, что я и подивилась и растрогалась. Трещала сорокой, пересказывая последние новости: свои, соседей, города и государства. И бесконечно пичкала меня вкусненьким, сокрушаясь, какая же я бледненькая да какая худенькая.
Я вклинилась в паузу, вызванную исключительно тем, что хозяйке потребовалось перевести дыхание:
— Кто-нибудь спрашивал обо мне?
Вообще-то я имела в виду своих заказчиков, которым бессовестно задолжала с картинами, но когда дама Грильда заговорщицки подмигнула и почти пропела: «А-а-ах, как же я забыла!» — у меня екнуло сердце.
И как оказалось — напрасно. Перед отплытием ко мне приходил попрощаться Олаф Линдгрин.
— Так огорчился, так огорчился, бедняжечка, узнав о вашей болезни! — живописала хозяйка, зорко за мной наблюдая. — Просто сердце на разрыв! Оставил вам свой адресок во Фьянте, настоятельно просил написать. Такой милый молодой человек!
— Да, — рассеянно признала я, опуская в карман записку с адресом и пожеланием скорейшего выздоровления, — очень милый. Кто-нибудь еще?
Обманутая в своих романтических ожиданиях Грильда покачала головой:
— Да легче сказать, кто здесь только не побывал!
Особенно меня удивило и растрогало то, что обо мне спрашивали и передавали гостинцы и знакомые торговцы с площади: кто горячую выпечку, кто свежую рыбу, кто травы лечебные, кто ленту для волос, кто вязаные перчатки…
— Надо их поблагодарить, — сказала я, поднимаясь.
Грильда всполошилась:
— Куда же вы?! Эмма, вы же только-только встали на ноги, вам обязательно надо поберечься! Вот и Эрик так говорит!
Я подняла брови:
— Вы с полицмейстером уже называете друг друга по имени?
Щеки дамы Грильды окрасились нежным румянцем, голубые выпуклые глаза заблестели. Она прижала пухлую ладонь к бюсту:
— Ах, Эмма! Я никому не говорила, но у нас с ним все так серьезно! Об этом знаете только вы!
И наверняка еще вся Змейкина улица и ее окрестности! Я поцеловала домохозяйку в душистую напудренную щеку, сказала искренне:
— Очень за вас рада! Господину полицмейстеру просто несказанно повезло!
И расчувствовавшаяся Грильда захлюпала носом.
Под непрерывные ее причитания я все-таки оделась, захватила этюдник и шагнула за порог — прямо в объятья поздней осени.
Где золото листвы и разноцветное богатство осенних цветов?
Куда исчезла ясная лазурь неба?
Деревья стояли голые — сухие лоскутья их прежних роскошных одежд печально лежали на мостовых и вяло кружились на перекрестках. Пожухлая почерневшая трава беспорядочно торчала по обочинам; лишь на вчерашних праздничных клумбах кое-где стойко и дерзко-ярко доцветали астры и тагетесы.
Дул северный ветер. У нас говорят: задует норд или заговорит старуха — то и другое надолго. Рист закалялся под ветром и готовился к зиме. Горожане тоже — повсюду теплые плащи и перчатки. Легкомысленные цвета и тут сменились темными: серыми и черными, коричневыми и бордовыми. Лишь трепещущие на ветру яркие ленты капоров и косынки молодых девушек были словно радостный привет от лета…
Я шла, оглядываясь и жадно дыша бодрящим воздухом. Странно, но Рист мне нравился и таким: серым, суровым, готовым противостоять непогоде и снегу. Толстые каменные стены домов и оград уберегут жителей от холодных ветров, волноломы защитят набережную и причалы от накатов ледяных волн, фонари разгонят тоскливую темноту долгих ночей… Надо будет расспросить Грильду, какие у них в Ристе зимние праздники. Вот у нас вскоре грядет День Зимы: разведут высокие костры, на которых целыми тушами будут жарить мясо; юноши и молодые мужчины будут испытываться на силу, выносливость и терпение. Да еще Зимние ночи, как называют этот праздник по-другому, — традиционно свадебное время…