Брат Жан не собирался обсуждать с престарелым прелатом-пуристом спорный вопрос об Аньес Сорель. Этот пуританин слишком долго жил в своих горах, где никогда ничего не менялось, в отдалении от мира полудостигнутых возможностей, в маленьком царстве мужчин, посвятивших свою жизнь служению Господу, и в его душе сложился свод более строгих правил — непререкаемых и универсальных.
— Я хотел говорить не столько о ней, сколько о короле Карде, — мягко перебил его брат Жан. — Незадолго до своей смерти Аньес Сорель, желая избавить короля от искушения, взяла с Него обещание отослать от себя Маргариту де Салиньяк.
— Это, по крайней мере, похвально.
— Король, естественно, дал обещание, но госпожа де Салиньяк пользовалась его особой благосклонностью и ему вовсе не хотелось лишаться её общества. Она исключительно красивая женщина.
— Я не смотрел на неё, — сухо заметил приор, — но я видел выражение лица привратника и верю вам.
— Когда Аньес Сорель умерла, не то король сам вспомнил, не то совет напомнил ему о данном обещании. Я как раз собирался по делам к монсеньору дофину, и ей было приказано отправляться со мной. С нами снарядили весьма внушительный отряд сопровождающих, которых ваши монахи приняли с таким гостеприимством, — полагаю, не для того, чтобы охранять меня, хотя при мне весьма важные документы, а для того, чтобы доставить к Людовику в Гренобль Маргариту де Салиньяк в целости и сохранности. Естественно, я её туда доставлю. Но дело в том, что я очень давно не видел Людовика. Госпожа де Салиньяк когда-то была одной из придворных дам его жены. Я везу послание, которое может его расстроить, и мне очень не хотелось бы расстроить его ещё сильнее, появившись в обществе женщины, которая когда-то была так близка с его женой и может вызвать воспоминание о былой жизни.
— Я даже совершенно не хочу расстраивать своего сюзерена, — ответил приор, — как, я полагаю, и никто в Дофине.
— Вот почему я вспомнил о гостеприимстве, которым всегда славился Шартрезский монастырь, и подумал, что госпожа де Салиньяк могла бы побыть здесь денёк-другой, пока я встречусь со своим старым другом и воспитанником и сообщу ему то, что должен сообщить. Людовик очень впечатлителен, нужно быть очень осторожным и не вываливать на него все дурные вести сразу.
Приор медленно произнёс:
— Я не хочу расстраивать своего сюзерена, но не хочу и вносить смятение в ряды нашего братства. Госпожа де Салиньяк разбудит в нём воспоминания о жизни, которую они оставили ради лучшей жизни, как это бывает весной, когда тает снег и особенный взгляд появляется в глазах более слабых молодых братьев. Мои правила просты: дать приют страннику, оказать помощь больному, накормить голодного, дать убежище даже преступнику. Но в них нет ничего, что касалось бы дам-пансионерок, особенно молодых, с медовыми голосами и пахнущих жасмином. Нет.
Брат Жан сдержал улыбку. Приор, должно быть, много прочёл на лице привратника, если смог определить даже запах духов госпожи де Салиньяк.
— Впрочем, если это поможет вам в исполнении вашей миссии и если вы считаете, что это избавит дофина от лишних огорчений, я мог бы пойти на нарушение наших правил и оставить её здесь на несколько дней, но вам придётся предоставить доказательства того, что эта молодая особа нуждается в убежище как преступница.
Брат Жан вздохнул:
— Нет, эта девушка не преступница, преподобный отец.
— В таком случае, преподобный отец, долг мой ясен — дама должна ехать вместе с вами. А я буду молиться о здравии дофина.
«Как и я», — подумал брат Жан. Но в этом не было ничего нового. Он молился за Людовика вот уже двадцать восемь лет.
Ночью, пока приор и брат Жан молились, а госпожа де Салиньяк куталась в пуховые одеяла, тщетно пытаясь согреться, другая кавалькада под савойскими знамёнами, сопровождающая пурпурный кардинальский паланкин, медленно приблизилась к воротам Гренобля.
Глава 23
Членов кардинальской свиты, которые хорошо знали, какими были гренобльские фортификационные укрепления до приезда туда Людовика, немало удивило, как выросли городские стены. Если бы на улице стоял день и зрение у них было получше, они могли бы заметить и приземистые каменные сооружения на склоне горы Раше, а если бы они обладали военным опытом, то узнали бы в них орудийные укрепления, за которыми прятались только что отлитые пушки, уже доказавшие свою мощь.
Даже кардинал, который всю дорогу мирно дремал в своём пурпурном паланкине, укутавшись в плащ из лисьего меха и положив ноги на грелку, завёрнутую в бархатное покрывало, проснулся, чтобы взглянуть из-за занавесок и подивиться толщине новых городских ворот. Они были окованы тяжёлыми бронзовыми пластинами, которые, словно золото, сияли в свете факелов.
Огни были зажжены, а ворота гостеприимно распахнуты в честь кардинала.
Кардинал двигался не спеша, потратив два дня на то, чтобы проделать недолгий путь от Шамбери до Гренобля, так как выбирал дороги получше. Эти дороги пролегали через долины Гьер Мор, Моржа и Изера. Недоразумение на границе между Савойей и Дофине ещё больше задержало его, и лазутчик Людовика успел вернуться в Гренобль и доложить обо всём дофину. В конце концов начальник пограничного отряда, когда его удалось разыскать, принёс глубокие извинения и заверил его высокопреосвященство, что безмозглый крестьянин, который потребовал от них предъявления полномочий, будет нещадно выпорот. На что его высокопреосвященство, удовлетворённый извинениями, попросил о снисхождении к этому крестьянину, признав, что и ему самому случалось совершать в жизни ошибки похуже этой, и кавалькада продолжила свой путь. Но в Гренобль они прибыли уже сильно за полночь.
К этому времени Людовик точно знал, сколько солдат и рыцарей в свите кардинала, чем они вооружены и даже какова длина их копий и как натянута тетива на луках — для сражения или для мирной церемонии. Тетива, конечно же, не была натянута, поскольку кардинал пришёл предложить союз, а не войну.
Людовик, со своей стороны, тоже был за союз.
С четырёх сторон из пяти провинция Дофине была защищена: на востоке и на западе несла свои воды широкая Рона, на юго-востоке высилась труднодоступная цепь альпийских гор.
На юге дело обстояло ещё лучше. Там, в Провансе — ещё одной провинции Священной Римской империи — правил Рене Добрый из дома Анжу. Он был кровным дядей Людовика, родным братом его покойной матушки и любил Людовика, как родного сына. Но даже если бы он и не любил его, дофину нечего было бояться, так как старик жил в прошлом, лелея древнюю славу своего дома, увенчанную титулом «Король Иерусалимский», хотя Иерусалим уже много веков принадлежал Турции. Он рисовал, причём весьма неплохо, картины, покровительствовал поэтам и менестрелям и поощрял театральные постановки, которые Людовик считал несколько фривольными. Однажды, когда Людовик увидел, как на представлении душещипательной пьесы «Арльские страсти» король Рене, прослезившись, освободил этот город от всех налогов на два года, он понял, что никакой опасности дядюшка для него не представляет.
Но, пока одна сторона из пяти, северо-восточная, не была надёжно защищена, Людовик не мог чувствовать себя спокойно — Альпы там были ниже, и широкие долины прорезали их в нескольких местах, как бреши в стене. За долинами лежало могущественное и древнее герцогство Савойя. Через эти долины мог пройти кардинал Савойский, чтобы предложить союз, но могли пройти и войска савойцев, чтобы разгромить Дофине. Многие во Франции приветствовали бы такой оборот событий.
Когда кавалькада подъехала к дворцу дофина, зазвучали приветственные фанфары, и Людовик вышел на улицу, чтобы лично приветствовать его высокопреосвященство и поцеловать епископский перстень, который кардинал небрежно протянул ему из лисьих мехов паланкина.
Большинство кардиналов носили перстни с аметистом. У савойского кардинала в перстне красовался великолепный изумруд, размером с перепелиное яйцо. Людовику тут же захотелось иметь такой же, не столько из-за очевидной ценности, а из-за тех целебных свойств, которыми, по поверью, обладал этот камень. Считалось, что изумруд помогает тому, кто его носит, сохранить добродетель, что уже давно было лишним для Амадея — герцога, кардинала, наместника папы в Савойе. Изумруды отгоняли злых духов, но кардиналу нечего было их бояться, рассуждал Людовик, поскольку новоизбранный Папа Римский отпустил Амадею Савойскому все его грехи после того, как Амадей, потеряв ту слабую поддержку, что у него была в церкви, публично отказался от притязаний на папский престол. Возможно, наряду с громкими церковными титулами — сплошь почётными — и этот перстень был подарен ему папой в знак благоволения, когда скандал, связанный с Малой схизмой, наконец-то утих и христианский мир вновь объединился. Поэтому, когда завистливые священники, а их встречалось немало, жаловались своим иерархам, что им противно целовать перстень кардинала Савойского, им советовали перечитать притчу о блудном сыне и проявлять такое же милосердие. Изумруд также помогал от расстройства желудка, но, судя по виду кардинала, тот страдал (если он вообще от чего-то страдал) от противоположного заболевания, так что потеря кольца пошла бы ему только на пользу, решил Людовик. Но основной причиной, по которой Людовику хотелось заполучить это кольцо, было то, что изумруды предохраняли владельца от приступов падучей. Однако существовало одно трудновыполнимое условие: талисман не должен быть ни купленным, ни украденным. Владелец должен был отдать его по доброй воле. Никто ещё никогда не дарил Людовику изумрудов.
У Людовика всегда были очень сильные руки. Ему пришлось приучить себя помнить об этом, даже когда он гладил собак. Иногда, когда он мысленно боролся со своими страхами и волнениями, одна из его собак, ревновавшая хозяина даже к его мыслям, поднималась со своего места у очага, подходила к нему и клала голову на колени, требуя внимания. Людовик пропускал сквозь пальцы длинные шелковистые уши собаки, несчастный питомец взвизгивал, и только тогда Людовик понимал, как сильно он сжимал бедное ухо.