Он улыбнулся, и это ему причинило боль. Взглянув в зеркало, он увидел, что довольно сильно рассёк нижнюю губу. Ничего страшного. Можно будет легко свалить на цирюльника.
Затем, не колеблясь, он подошёл к двустворчатому окну и посмотрел на небо. Кометы, разумеется, не было. Раньше он боялся, проснувшись, вновь взглянуть на тёмные углы и белые стены, на которых в припадке видел страшные картины. С годами же выяснилось, что лучший способ развеять страх после галлюцинаций — просто ещё раз внимательно осмотреть те поверхности, на которых они появлялись. Ведь нет лучшего способа осознать их нереальность и безвредность, чем удостовериться в том, что они исчезли.
На рассвете явился цирюльник, чтобы побрить своего господина. Неуклюжий от природы, бедный малый казался в то утро ещё более неловким. Людовик решительно отобрал у него бритву и сам побрился вполне твёрдой рукой, пока цирюльник закрывал окно, причитая, словно сорока, которая уселась сразу на девять яиц и никак не может как следует их уложить. Он не переставал извиняться в самых выспренних и красноречивых выражениях: по его словам, он был в отчаянии от того, что монсеньор вынужден выступать в качестве своего собственного цирюльника. В ответ Людовик пробормотал, что это, во всяком случае, лучше, чем быть зарезанным, многозначительно указав на свою нижнюю губу. Смущённый парикмахер не стал возражать и вполне поверил, что это — его вина. В глубине души Людовику приятно было убедиться, что у него не дрожат руки. Цирюльник вновь принялся нижайше просить прощения, и в оправдание своей неловкости заметил, что его крайне напугало и взволновало ужасное небесное явление, виденное им этой ночью. Не изволили ли его величество наблюдать полёт огненной звёзды? Быть может, начнётся война с турками? Она ведь была изогнута, как ятаган? Не полагает ли монсеньор дофин, что она возвестила рождение двухголового телёнка в деревушке Домен? А что, если она как-то связана с куриным мором в Сассенаже? И не было ли это, как считают многие, знамением скорого конца света?
Людовик не прерывал его болтовню. Комета, выходит, в самом деле пролетела...
— Когда я проснулся, небо было чисто, — небрежно обронил он.
— О, да, монсеньор, она закатилась; закатилась вместе с остальными звёздами, среди которых она сияла.
— Что ж, надо молить Господа, чтобы сегодня ночью она не взошла снова.
— Я буду молиться, монсеньор, — горячо подхватил цирюльник, — и все остальные тоже, в соборе с самого утра негде яблоку упасть.
Людовик охотно сам отправился бы в собор, ибо комета, особенно таких внушительных размеров, была, очевидно, крайне недобрым и мрачным предзнаменованием и могла повлечь за собой самые гибельные последствия; но у него уже не было времени. Он перешёл в кабинет и продиктовал указ о роспуске государственных учреждений Дофине. Его возненавидят за это, но, во всяком случае, король Карл не сможет разогнать их, если они не будут существовать.
Затем он распустил все войска и повелел солдатам разойтись по домам, однако позволил им взять с собой оружие, чтобы, при необходимости, защищать свои жилища от посягательств захватчика.
Он приказал Анри Леклерку уничтожить все орудия и ядра к ним и предупредить немногих мастеров, которым известен секрет изготовления полых ядер, чтобы они были готовы следовать за ним в любую минуту. Их семьи могут присоединиться к ним позже, говорил он, поскольку во всех краях и во все времена жён и детей бежавших или погибших врагов никогда не карали вместо их мужей и тем более никогда не пытали, выведывая тайны, которые им, возможно, вообще не известны. В этом последнем дофин всецело полагался на рыцарские обычаи, не принимая во внимание того, что времена изменились до такой степени, что обычаи эти оказались позабыты, варварство и зверство по отношению ко всем, независимо от пола и возраста, стали единственным законом войны.
В последний момент он написал письмо отцу. Оно пестрело смиренными выражениями, и Людовику было весьма неприятно сочинять его, но он понимал, что малейшая возможность спасти Дофине от разрушения и грабежа стоит того, чтобы поступиться чем угодно, и уж собственной гордостью во всяком случае. В письме он сожалел о том, что, похоже, стал единственной причиной нынешнего прискорбного положения дел: и раз это так, ему остаётся только удалиться. Итак, он покидает свой город и, если Богу будет угодно, достигнет владений герцога Филиппи Бургундского, с которым давно уже, по святому наущению свыше, он собирался отправиться в крестовый поход. Королю же дофин оставляет спокойную провинцию, населённую добрыми подданными. Он умоляет своего августейшего родителя управлять ими милостиво.
Той ночью на небе опять показалась комета. Она появлялась каждую ночь ещё шесть долгих недель, пока, наконец, не растворилась во мраке. Летописцы говорят, что ничего страшнее человеческому глазу не приходилось видеть с начала времён. Она пугала всех, кто сопровождал Людовика в путешествии, несмотря на то, что многие из них были инженерами и мастерами, то есть людьми гораздо менее суеверными, чем большинство их современников. Она вызвала смертельный страх у всех, кроме Людовика, который уже видел её первым, и при таких обстоятельствах, от которых почти все мы, по вечному милосердию Божьему, избавлены.
КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ
Глава 30
Бургундцы всех званий и сословий единодушно называли герцога Филиппа Добрым. Причём если бы они не дали ему это прозвище, то, несомненно, дали бы другое — Великолепный. Это определение подошло бы, по их мнению, как нельзя лучше монарху, который, казалось, вобрал в себя всё самое богатое и роскошное, что есть в Европе, и превратил Бургундию в самое процветающее из европейских государств. Всем было известно, что бургундские меха — самые тёплые, бургундские кружева — самые тонкие и нежные, а золотое шитьё на бургундских одеждах сверкает ярче солнечных лучей. Горожане в Бургундии — самые зажиточные, бароны — самые важные и спесивые. Гуси в Бургундии откормлены лучше, чем где бы то ни было, и нигде больше в мире нет таких воздушных сливок, такого сладкого вина и отменного пива. Нигде не пируют так весело и обильно, как на бургундской земле, и аппетит у бургундцев, конечно же, под стать этим пирам. И подданные совершенно искренне полагали, что таким райским благополучием они целиком и полностью обязаны Филиппу Доброму, ибо именно он многие годы держал свой народ в стороне от войн, потрясавших все окрестные государства.
Так что у Филиппа Доброго воистину стоило поучиться подлинному искусству власти. Он привечал всех, держался со всеми любезно и добродушно, и оттого его двор всегда был полон послов со всех стран цивилизованного мира. Одни из них надеялись уговорить герцога помочь их монархам одолеть врагов, но в войны он не ввязывался; другие стремились добиться выгодных условий торговли с Бургундией — Филипп притворялся, что ничего не понимает в этом, но направлял их к своим голландским и фламандским торговцам, которые, напротив, прекрасно знали своё дело. Золото рекой текло в его казну. Но не менее мощным потоком оно оттуда и вытекало. И всё же золото, подобно воде или ветру, протекая через ваши руки, не исчезает бесследно, и это движение придало бургундскому двору непревзойдённый в Европе блески великолепие. «Талант, зарытый в землю и невостребованный, — часто улыбался герцог, — такое бывает, но только не у меня в Бургундии».
Людовик знал Филиппа Бургундского почти с самого своего рождения — элегантный, обаятельный человек, обладающий громовым басом. С шеи герцога каскадом драгоценностей ниспадала тяжёлая цепь, на которой безвольно, словно повешенный, болтался агнец ордена Золотого Руна. Людовик помнил, как играл этим агнцем в детстве, сидя на надёжных широких коленях дяди. Орден был нежёстким и легко гнулся, но дядя сказал, что он сделан из особого металла, секрет выплавки которого известен только бургундским мастерам.
Теперь герцог поседел, голос его уже не звучал так страшно, и, конечно, сейчас он казался гораздо меньше ростом. Людовику пришло в голову, что это детское воображение, которому всё вокруг представляется огромным и сильным, рисовало таким и Филиппа. К тому же властитель Бургундии раздался на пару дюймов в талии, и вот уже несколько лет подряд, каждую весну, ею парадные доспехи приходилось чуть расширять. Герцог любил подтрунивать над собою, говоря, что таким образом он проявляет заботу о своих литейщиках, оружейниках, резчиках по металлу и художниках, которые работают чернью по серебру, обеспечивая их постоянным заработком. А доспехи Филиппу были нужны каждую весну только для шуточного поединка с кем-нибудь из его крупных вассалов, которые неизменно прибегали к маленькой хитрости — как бы пропускали эффектный, но совершенно безвредный удар герцогского копья и «терпели поражение», а герцог тем самым доказывал восторженным зрителям, что рука его не ослабла, и он так же полон сил, как и в молодые годы.
Единственным, кто за последние несколько лет осмелился помериться с ним силами всерьёз, был его собственный сын Карл, граф Шароле. Герцог назвал его отважным и пылким, мать назвала его безрассудным. Однажды, после одной из жарких схваток, герцогиня «взбунтовалась» и два дня не прикасалась к пище, пока оба близких ей человека, сын и муж, не поклялись на святом кресте никогда не биться друг с другом на турнирах. Они сдержали клятву и на турнирах никогда больше этого не делали.
Кстати, герцог Филипп ужасно гордился этим крестом, считал его священной реликвией, хотя получил он его от Великого Османа. Султан послал бургундскому владыке это изображение распятого Христа из Святой Софии после падения Константинополя. К нему было приложено верительное письмо, начертанное турецкими буквами, прочесть которые не мог никто в Бургундии, и подписанное по-гречески кардиналом Виссарионом и патриархом Геннадием. Впрочем, как оказалось, греческого языка при герцогском дворе тоже никто не знал, так что содержание письма оставалось загадкой до тех пор, пока в Европу не прибыли, после месяцев трудного пути, первые греческие учёные и монахи — обломки далёкой трагедии, разыгравшейся на берегах Босфора, и не перевели письмо. Только так герцог Филипп открыл, что является обладателем бесценного сокровища и что Великий Осман, между прочим, обращается к нему как к «Великому Князю Запада».