Да, хорошо, если бы все так было. А вдруг Лариска первая влезла на подоконник и сказала: «Ой!»— а уж потом подскочила ее мать? Мне стало скучно.
Сижу и смотрю на забор, на уголок окна. И вдруг через забор летит и шлепается книжка. Потом царапанье, пыхтенье и на верхней доске — чьи-то пальцы, потом стриженая макушка, потом очки, а потом и сам кругленький Лева.
Ему трудно лазить через забор. Он толстенький да еще близорукий. Но я ни разу не видел Левиной головы в заборной дырке. Даже зимой, когда доски очень скользкие.
Сейчас Лева прыгает и, как все мальчишки, сплевывает, внимательно провожает плевок, успокаивается. Потом разыскивает книгу, усаживается рядом.
— Ушибся?— спрашиваю я.
— Так, чепуха,— отмахивается Лева и косится на забор.— Вот, смотри, Фурманов.
Помолчал, спросил:
— Ну, как?
— Что — ну как?
— Ну ведь это же Фурманов.
Ну что тут еще говорить. Раз есть Чапаев, то есть и Фурманов. А тут еще есть ее окно.
Лева ерзает, хлопает по книжке.
— Смотри, это же «Мятеж». Читал? Ну, слушай же. Меня слушай.
И Лева начинает читать вслух. Строчку прочтет и очками — на меня.
— Улавливаешь?
— Угу.
— Да ты ничего не понял,— сердится Лева.— Плюнь ты на это окно. Слушай. Восстал мятежный батальон. Против Советской власти. Понимаешь, против нас. И вот к ним в крепость идет кучка коммунистов. И конечно, Фурманов. Без оружия идут. Как просто люди. И с мятежниками нужно говорить. Понимаешь? Им нужно сказать правду. Теперь слушай дальше.
«В последних, так сказать, на разлуку только два слова: Когда не помогают никакие меры и средства, все испытано, все отведано и все безуспешно,— сойди с трибуны, с бочки, с ящика, все равно с чего, сойди так же смело, как вошел сюда. Если быть концу,— значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под кулаками и прикладами, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.
Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами,— вредно.
Умирай хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — ив мозгах и в сердце, не жалей, что много растеряешь энергии,— это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо…
Больше нечего сказать. Все».
Лева восторженно крутит головой над книгой, гладит ее рукой, хмыкает:
— Во как!
Я знаю, что сейчас он начнет спрашивать, что я понял. Это у него такая вредная привычка. Сам что-нибудь поймет, а потом к другим пристает: «Ну, понял? А что ты понял?» Даже хуже, чем Пелагея Васильевна, наша учительница по русскому и литературе.
— Ну, понял?— спрашивает Лева.
— Угу!
— А что ты понял?
— Понял, что умирать не хочется.
Воробей подлетел к самым Левиным ботинкам. Напыжился. Начал ставить клювиком точки. Лева его не трогает.
— Глупый,— говорит Лева.
— Кто?
— Воробей, конечно.
Разглядываем воробья. У него свои интересы, а у нас свои. Пальцы скользят по швам тоскующих карманов. Какая-то пыльца, шайба, катушка с нитками. Нет, не будет клевать.
Трусливый, смешной. Подступится близко, клюнет и сразу назад. Обижали, наверное.
Вдруг заскрипел забор и взвинтился, улетел воробей.
— Улетел,— говорит Лева.
— Улетел…
В дырке забора — голова, потом плечики, живот, ляжки, коленки, хорошие ботинки. Все это встало на четвереньки, выпрямилось, затоптало рисунок воробья, сказало «привет» и село рядом.
Это граф де Стась Квашнин — тайный агент Кардинала.
Очень богатый человек. Имеет патефон, ручные часы. Говорит, что скоро будет и фотоаппарат.
Граф де Стась вынул из кармана, что-то круглое, нежное, чуть пушистое, а в середке просвечивается темная косточка.
— Персик,— поясняет граф.
Лева рассматривает «Мятеж», я— персик.
— Фрукт, значит,— вяло говорю я.
— На Кавказе растет,— дует на персик граф,— у нас не бывает.
Тихо на скамейке.
Кавказ, Кавказ… это мы в школе проходили.— Хочешь? На!— говорит граф.
Я молчу. Знаю, что де Стась так просто никогда ничего не дает.
Поскрипывает скамейка.
— Как хочешь,— тянет граф и тычется персиком в карман.
— Ну уж, ладно,— соглашаюсь я.
Никогда еще не встречались зубы с этим. Он что-то говорит. Я не слышу. Вот и уже близко косточка.
— Слушай, Алешка, подожди, не жуй. Нужно дать одному по шее.
— К-к-кому?
— Он с Лариской ходит… Вчера они в кино ходили. Заглотнулась косточка. Но все-таки успел ее выплюнуть.— Кто ходит с Лариской?
— Ну, кто-кто? Вот так взял и прислонился. И идут. Я все шел за ними, а они идут.
— А как прислонился?
— А вот так. Плечом прямо.
— А она как прислонилась?
— А она так. Тоже плечом.
— Так кто же?
— Тише, ребята,— испуганно крутит головой Лева.— Ну вас.
— Так кто?
— Только ты не говори, что я сказал. Гога из дом пять. Вот кто.
И зачем мне это сказал граф? Ведь у этого Гоги из дом пять шевелюра, и еще у него есть велосипед. Наверное, скоро будет катать Лариску.
А еще Гога очень умный, знает много. Как же я ему дам по шее?
— Слушай, граф,— говорю я.— А тебе какое дело до Лариски?
— А мне-то что?— пожимает плечами граф.— Просто все знают про тебя и про Лариску.— Он скользит взглядом по скамейке, но «плюс» и «равняется» надежно спрятаны.
— Подвинься,— просит граф — я сяду.
И вдруг наш двор как-то весь приободрился, заулыбался, кажется, даже окна подмигнули друг другу, а доски забора подтянулись, выпрямились. Плеснулась во двор мужская песня и дружный хруст сапог.
Дальневосточная, опора прочная,
Союз растет, расчет непобедим,
И все, что кровью, кровью завоевано,
Врагу, врагу, врагу не отдадим…
Мигом смыла нас песня со скамейки. И вот мы уже с Левой шагаем по Плющихе рядом с батальоном красноармейцев.
Мы идем в ногу, мы жадно нюхаем солдатский запах: кожаные ремни, деготь, пот. Наверное, это идет от мокрых гимнастерок, от темных следов на них, там, где туго лоснятся боевые ремни.
Стоим на страже всегда, всегда,
А если скажет страна труда,
Прицелом точным врагу в упор,
Дальневосточная, даешь отпор…
Мы забегаем вперед батальона, любуемся командиром. Он шагает с чуть усталым лицом, но как он прямо держится, как ладно подогнаны кобура, противогаз, полевая сумка. На груди запыленный бинокль. Он себе шагает и даже не смотрит на восхищенных прохожих. Он командир. Ему, наверное, нельзя глазеть по сторонам. Он один не поет. А песня поднимается все выше и выше над нашей тесной Плющихой. Она ударяется о водосточные трубы и даже шевелит мочальные хвосты бумажных змеев на трамвайных проводах.
Дальневосточная, даешь отпор,
Даешь отпор…
Я бы отдал все, что у меня есть, лишь бы вот так пройти впереди отряда по Плющихе, а потом по Арбату. И пусть Лариска, ее мать, ее отец, наша учительница по русскому и литературе смотрят на меня. Ну, а что я отдам? Что у меня есть? Прыгает, бьется под распахнутой линялой рубашкой сердце.
Стоим на страже всегда, всегда,
А если скажет страна труда…
Мы с Левой уже на Арбатской площади. И как это мы так далеко зашли? Не знаю. Это же целый километр.
Смолкла песня, только сочный хруст сапог. Мы приотстали, а потом молча поворачиваем обратно. Идем по Арбату.
Я очень люблю эту улицу.
Однажды в школе мы спросили, как представить себе километр. Учитель ответил:
— Вот наша улица Арбат длиной в один километр.
Мы переглянулись. Уж что-что, а эта улица нам знакома. Наверное, на свете нет замечательнее улицы, чем наш Арбат. Кому из мальчишек не знаком кинотеатр «Юный зритель», что в центре Арбата?! Белое полотно экрана — волшебное окно в чудесную жизнь. Сколько раз, дыша в затылок друг другу, мы, не шелохнувшись, ожидали, когда нас впустят в зрительный зал, где первый ряд — вершина блаженства.
В фойе нас всегда встречает пожилая, с обаятельной близорукой улыбкой пианистка. Она всегда играет одно и то же — «Турецкий марш». Под этот марш мы, дружно отшлепывая босыми пятками, входим в полутемный, едва проветренный зал, где стулья еще хранят тепло чьих-то горячих мальчишеских тел.
Нам все поясняет женщина в темном костюме с аккуратным бантиком на белой блузке. Мы, сопливые мальчишки, все влюблены в эту худенькую женщину.
Когда в зале гаснет свет, она поднимается на возвышение у стенки и начинает пересказывать содержание картины. Присмиревшие, тесно прижавшись друг к другу, мы видим мятежный броненосец «Потемкин».
В орудийных башнях, у снарядных погребов застыли в жутком ожидании матросы. «Потемкин» под красным флагом, величественный, гордый, идет один навстречу всей вражеской эскадре.
Медленно, грозно поворачиваются жерла орудий. Их движение сопровождают настороженные мальчишеские глаза. Что-то сейчас случится страшное. Мы замерли, мы уже давно не дышим. Я уронил ключ от квартиры. Вздрогнул мой сосед, испугался и я. И вдруг в темноте звучит спокойный, уверенный голос нашей рассказчицы:
— «Потемкин» прорвется, враги не осмелятся открыть по нему огонь!
Как мы завидуем этой женщине с бантиком на блузке. Как много она знает! Она каждый день смотрит кино по пять-шесть раз!
Потом мне мама сказала, что эта женщина каждый сеанс постепенно теряет зрение.
После сеанса мы, жмурясь, выходим на Арбат и, по-воробьиному подпрыгивая, идем говорливой шумной стайкой. Прохожие понимающе уступают нам дорогу. Даже зоомагазин не привлекает нас в эти минуты, даже новую легковую машину М-1 мы не провожаем взглядами. Наши мысли далеко, на Черном море, возле города Одессы. Жаль, что наш Арбат не выходит к морю. С сожалением мы смотрим на малышей, что в переулках разрисовывают мелом тротуар, играют в «классы». Какие могут быть сейчас «классы», когда в Черном море, возле города Одессы ждет помощи восставший броненосец.
…Как-то в школе стало известно, что на Арбате, в «Юном зрителе» будет демонстрироваться «Разлом». В этом фильме крейсер «Заря» идет на помощь восставшим рабочим Петрограда. Пошептались, перебросились записками, и на последнем уроке — пения — только одни голоса девчонок старательно выводили: «В движеньи мельник жизнь ведет, в дви-женьи». А мы же, мальчишки, рыскали по пыльным чердакам и сараям в поисках старых галош и бутылок. Мы верили, что на нашем месте точно так же поступили бы и Том Сойер и Гаврош. Билет в кино стоил двадцать пять копеек. Такую сумму ст