— Ну что же, Григорьевна, может, в колонию отдать?— смотрит куда-то в угол дядя Карасев.— Вот опять история.
Палец мальцу разбил… Заявление пришло… Гогины родители подписали, да еще один жилец.
Мама тихо плачет, закрыв лицо передником, на меня не смотрит. Устало махнула рукой:
— Как хотите, дядя Карасев, нет моих сил больше. Дядя Карасев за чай взялся, на меня посмотрел, нахмурился, отвернулся.
— Дядя Карасев, я нечаянно в палец попал,— говорю.— В пуговицу целил, а вот так случилось.
— В какую еще пуговицу?
Я все рассказал. Все как было с самого начала. Только не назвал Леньку Косого. А так просто: какие-то ребята на наш двор налетели. И все.
— А какие ребята?— спрашивает участковый.— Откуда?
— Не знаю… наверное, с Дорогомилова… Участковый поскрипел стулом, глаз почесал, крякнул:
— Ну, это не моего участка.— Маме чашку протянул: — Григорьевна, налей-ка погорячей.
Теперь сидим пьем чай все вместе: мне тоже дали. Дядя Карасев нет-нет на меня посмотрит, отвернется, чай прихлебнет и сам с собой советуется:
— Надо бы участковому с Дорогомилова сообщить… Пусть за ребятами присматривает… А я думал, это все наш Ленька Косой… А тут, вишь ты,— дорогомиловские…— удивляется дядя Карасев и опять на меня посматривает.— Вот ведь бывает на человека подумаешь плохое, а он совсем не виноват,— помолчал, сам себе поддакнул,— бывает. Так, Алеша?
Я чаем обжегся, поперхнулся.
— Так,— говорю,— все бывает…
— А вы бы взяли Леньку Косого в свою компанию,— помолчав, говорит дядя Карасев.— Он парень хороший… Отец у него в прошлом году умер… Асфальт варил… Вот около нашего дома аккурат его работа…
Он молчит, скатерть поправляет, сахарницу поднял, на свет рассматривает. Суетится мама.
— Дядя Карасев, а Жиган хороший?— спрашиваю я.
— Жиган? Жиган… тоже хороший парнишка.
К нам в дверь стучат. Мама поспешила открыть: За дверью разные голоса и чей-то требовательный сердитый:
— Участковый у вас?
Заходит Гогина мать, за ней — Гога. У него вся рука в бинтах и еще широкая черная перевязь с шеи руку поддерживает.
— Вот полюбуйтесь!— кричит его мать.— Полюбуйтесь, что этот бандит натворил. А вы тут чаи распиваете… В колонию его, в тюрьму!
— Подождите, гражданка, при чем здесь чай,— отодвигает дядя Карасев чашку,— мы разбираемся…
— Милиция должна действовать, а не разбираться,— все так же шумит Гогина мать,— мальчику руку разбили, а вот вы все разбираетесь,— тычет она пальцем в дядю Карасева.
— Гога, садись. Садись, мальчик.
Гога присел, руку на повязке вперед выставил, в окно смотрит.
Я пугаюсь Гогиных бинтов, черной повязки.
— Послушай, Гога, ведь я же тебе в палец попал, зачем же вся рука?
Он на меня не смотрит. Может, не слышит?
— Ты расскажи все, как было,— прошу я.— Ведь я же в палец не нарочно. Ты же сам захотел встать с пуговицей. Ведь так?
Гога на руку дует, в окно смотрит.
— Ну, говори же, Гога,— прошу я. Гога руку раскачивает, морщится.
— Нечего тут говорить,— вмешивается Гогина мать.— Дядя Карасев, принимайте меры на этого бандита, или я обращусь к мужу. Вам известно, кто Гогин отец? Вы знаете?
— Знаю, знаю,— отворачивается дядя Карасев и снова тянется к чашке.
— Гога, домой,— торопится его мать.— Пошли. Тут одна шайка.
И опять к нам в дверь стучат. Мама открыла. Слышно на пороге кашель, деревянный стук — и вдруг голос Ивана Ивановича:
— Григорьевна, участковый у вас? Ну-ка, где вы тута?
В дверях на костылях — Иван Иванович, пулеметчик революции. Его под руку Жиган поддерживает, а за их спи нами все ребята: Женька, Лева, Лидочка… Позади всех ежится Ленька Косой.
Иван Иванович согнал меня взглядом со стула, уселся. Костыли между ног установил, отдышался.
— Ты, милиция, чего тут?— спрашивает он сердито дядю Карасева.
— Я ничего, Иван Иванович, а ты чего?
— Я-то… Вот то-то… Во всем разобраться надо.
— Вот мы и разбираемся… Надо же все как положено. Хлебни-ка чайку. Разберемся, и все будет как надо. Вот заявление поступило. Тут граждане подписали…
— А чего они подписали? Я все видел, а они подписали. Надо бы ему в лоб из рогатки всадить. Вот и все.
Дядя Карасев машет на пулеметчика революции:
— Ну, чего ты? Чего расходился? Да еще при детях. Разве так можно? В лоб из рогатки! Сказанул!
Иван Иваныч хмурится, костыли перебирает.
— Иван Иванович, может отдохнешь пойдешь?— спрашивает дядя Карасев.— Поспишь. А?
— Нет, я потом спать,— как-то вдруг обмяк старый пулеметчик. Склонился над столом, головой уткнулся в тяжелые руки, глухо бормочет: — Нет… товарищ Карасев. Отдыхать — это потом… Обида у меня в душе… Вот хочешь расскажу…
Мама вокруг неслышно ходит, глазами на дверь показывает.
Мы тоже чего-то поняли, послушно за дверь, на кухню. А дальше не пошли. Стоим, прислушиваемся. Из-за двери голос Ивана Ивановича:
— Думаешь, у меня так не было? У, брат, еще как… Все было… Не виноват, а заляпают грязью. Вот была в эскадроне Мотька. Мы ее Матильдой звали. Ух, какая! Огонь! Ракета! Порох! Не ухмыляйся, товарищ Карасев, поясняю: жена нашего командира… Ну, значит, вызывает командир, толкует приказ и прямо мне в глаза смотрит:
«Давай,— говорит,— Ваня, отправь ее на тачанке к родичам. Постели сена и отправь. Тут завтра бои начнутся, и нечего ей здесь делать». У меня от этого приказа сначала сердце захолонуло, но все же бодро ответил: «Есть!» — а потом опять сердце… Это самое. Ну, все-таки сказал: «Есть!»
…Везу ее и все думаю: почему командир мне в глаза смотрел? Едем. И она, понимаешь, мне в глаза заглядывает. Спросит что-либо, я обернусь, а она своими глазищами мою голову держит, обратно не повернуться. Я по лошадям вдарю и вроде легче мне.
Потом зло меня взяло. Что ж, думаю, я есть пулеметчик революции, а такую интеллигентскую слабость проявляю. Ну, чтобы отвлечься, стал я ей, не оборачиваясь, так сказать, заочно объяснять, зачем в пулемет вода заливается, какие обязанности второго номера, как большим пальцем расстояние до противника определить и разное другое. Она слушает. Умно так слушает, а иногда и чего дельного спросит. Вот, думаю, толковая какая. Ее бы чуть подучить и к нам в пулеметную команду. Так всю дорогу про пулемет, а потом про нашего командира ей рассказывал. Какой он есть орел и герой революции.
К родичам доставил, честь отдал, сундучок ее в избу внес и опять честь отдал. Сел в тачанку и давай хлестать лошадей. За что и сам не знаю. А еще всю дорогу песни пел.
Прибыл, доложил. И как-то хорошо мне стало… Светло. Словно на душе котята играют. Только вижу — командир так грустно на меня смотрит, ногами переступает, шпорами звякает.
Достает он из кармана гимнастерки смятую записку: «Вот,— говорит,— подбросили мне. Прочитай».
Распрямил я бумажку, читаю — и буквы в глазах запрыгали. Я ее и сейчас помню. Вот какие там слова были: «Товарищ командир! Чем нам, рядовым бойцам, гайки все туже закручивать, лучше бы над супругой дисциплину установил. Сегодня в степи ее и пулеметчика Ивана наша конная разведка в бинокль уследила, А мы все за Советскую власть, но без твоей дисциплины. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
«Ну так кому же верить?»— тихо спрашивает командир. Ничего я ему тогда не сказал, хотел выругаться, а только заплакал. А тут труба заиграла: «Тревога!» Кто на коня, а я в тачанку. Пулемет лапаю. Лишь бы что не заело, лишь бы что не запуталось.
Ну, тогда все с пулеметом в отряде было. Нажимал на чашечку, бил по белякам, все казалось, что стреляю в того, кто грязную записку писал. От ярости со своей тачанкой чуть ли не в самую сабельную сечу ворвался.
Замолчал Иван Иванович. Тихо и у нас за дверью. Кажется, мы давно не дышим. Иван Иванович шумно чай прихлебнул, прокашлялся:
— Ну, значит, кончился бой. Командира нашего конь за стремя приволок. Не смогли мы саблю из его мертвой руки вынуть. Словно впаялись пальцы в рукоять. Комиссар сказал, чтоб так с саблей и хоронили.
Ну, похоронили, значит. Салют дали. Все разошлись, а я сижу у холмика, встать не могу. Кто же теперь тебе, командир, всю правду скажет и про Матильду и про меня?
Замолк пулеметчик, тихо за дверью.
— Ну, а потом как же, Иван Иванович?— Это голос мамы.
— Потом? Потом нашел я того, кто записку писал. Сам он по пьянке проболтался. Дурак дураком. Стоит, смеется. Такого рубануть — два дурака получится — так комиссар сказал, когда прыжком очутился между нами. Взял он за грудки того дурака.
— Пусть,— говорит,— этот гад при всем эскадроне над могилой командира всю правду скажет.
Наутро весь эскадрон снова окружил могилу. Тот гад на колени встал, чего-то лепечет.
«Громче,— кричат бойцы,— пусть мертвый услышит!» Он громче. А комиссар ему подсказывает: «Чтоб пролетарии всех стран верили друг другу и не боялись доверять один другому самое дорогое, что есть в жизни!»
Слышно за дверью, как мама чай разливает да покашливает старый пулеметчик.
Як чему это рассказал,— снова голос Ивана Ивановича,— чтоб ты, милиция, знал, что человека могут забрызгать грязью и словами и на бумажке. Подумаешь, тебе заявление написали, а я вот сам все видел. И говорю тебе, как бывший конармеец, что Алешка не виноват. И надо, чтобы Гога при всем дворе сказал всю правду, как тогда у нас в эскадроне.
— Как же это сделать?— тяжело вздыхает дядя Карасев,
Как? Ну, вот так. Пойду к его отцу и скажу, что все напишу в «Пионерскую правду», все, что сам видел. Конармейцу, пулеметчику в редакции поверят. Глаз пулеметчика видит все правильно. Иначе не попадет. Мало было пулеметов в гражданскую. А один мне доверили…
Сейчас у нас в окопе пулеметов хватает. Это нам всем доверили. Настоящее боевое оружие — и прямо в школьные руки. Значит, здорово в нас поверили…
ПИШИТЕ ЗАМЕТКИ
Высоко над нами повисла немецкая «рама». Это тихоходный двухфюзеляжный самолет-разведчик. Наверное, окопы фотографирует.