– Вы, конечно, изучаете живопись? – спросил он.
Она откинула назад изогнутую ручку зонта и ответила вопросом:
– Почему вы так думаете?
– Потому что вы говорите обо всем со знанием дела.
– Вы смеетесь надо мной, а это дурной тон, – заметила она.
В ответ он неожиданно покраснел до корней волос.
– Как давно вы в Париже? – спросила она наконец.
– Три дня, – серьезно ответил он.
– Но… вы ведь не нувориш? – спросила она. – Вы слишком хорошо говорите по-французски! – затем, помолчав повторила: – Вы что, нувориш?
– Да.
Она уселась на мраморную скамью, которую недавно занимал Клиффорд, и держа зонтик над своей маленькой головкой, внимательно посмотрела на него.
– Не верю!
Он почувствовал, что это комплимент, и на мгновение ему захотелось отказаться от своей презираемой касты. Но собравшись с духом, он рассказал ей, что он действительно нувориш, впервые в Париже. И все это с такой подкупающей откровенностью, что ее голубые глаза широко раскрылись, а губы расплылись в сладчайшей из улыбок.
– И вы никогда не бывали в Академии?
– Никогда.
– И не модель?
– Нет.
– Забавно, – раздельно произнесла она. И оба засмеялись.
– А вы бывали в Академии искусств?
– Сто раз.
– И видели моделей?
– Миллион раз.
– И вы знаете Бугеро?
– Да, и Эннера, и Константа, и Лоуренса, и Пюви де Шаванна, и Даньян-Бувре, и Куртуа… И всех остальных!
– Но вы же говорили, что не художница.
– Разве говорила? – серьезно сказала она.
– Нет? – робко спросил он.
Она покачала головой, улыбнулась, а потом вдруг опустила головку и принялась чертить кончиком зонтика на песке какие-то фигуры. Гастингс занял место рядом на скамье и теперь, упершись локтями в колени, сидел, разглядывая водяную пыль над струей фонтана.
Неподалеку маленький мальчик, одетый в матросскую курточку, тыкал пальцем в свой кораблик и кричал:
– Не пойду домой! Не пойду!
Его няня укоризненно всплескивала руками.
«Ну точно американский мальчишка», – подумал Гастингс, и его вновь пронзила тоска по дому. Вскоре нянька выловила кораблик, несмотря на сопротивление ребенка.
– Мсье Рене, я забираю вашу лодку, оставайтесь здесь один, если хотите.
Мальчик, нахмурившись, попятился.
– Отдайте ее мне, – крикнул он, – и не называйте меня Рене, потому что я Рэндалл, и вы это знаете.
– Вот как, – сказал Гастингс. – Рэндалл – это английское имя.
– Я американец, – объявил мальчик на прекрасном английском, повернувшись к Гастингсу, – а она такая дура: все время зовет меня Рене, хотя мама называет меня Ренни…
Тут он увернулся от сердитой няньки и забежал за скамью позади Гастингса. Тот рассмеялся, подхватил ребенка и посадил к себе на колени.
– Это мой соотечественник, – сказал он девушке, сидящей рядом с ним.
Говоря это, он улыбался, но в горле у него запершило.
– Конечно! Видишь флаг со звездами на моем кораблике? – воскликнул Рэндалл.
И действительно, американский флаг игрушечного судна беспомощно свисал из-под мышки няньки.
– Он очарователен, – воскликнула девушка и порывисто наклонилась к ребенку, чтобы поцеловать его. Мальчик вывернулся из рук Гастингса, и няня набросилась на него с упреками.
Валентина покраснела и закусила губу, когда няня, не сводя с нее глаз, оттащила ребенка подальше и демонстративно вытерла ему щеку носовым платком. Девушка на скамейке бросила взгляд на Гастингса и снова закусила губу.
– Какая злая женщина, – сказал он. – В Америке любая нянюшка сочла бы себя польщенной, если бы красавица поцеловала ее подопечного.
Девушка на мгновение спряталась за зонтиком и тут же вызывающе открыла лицо.
– Вам не кажется странным, что она была против?
– А что?
Она снова окинула его быстрым испытующим взглядом. Его глаза были спокойными и ясными, он улыбнулся и еще раз повторил: «А что?».
– Вы забавный, – пробормотала она, склонив голову.
– Почему?
Она не ответила, молча вычерчивая в пыли круги и линии своим зонтиком.
– Мне нравится, что у молодых людей здесь много свободы. Французы совсем не похожи на нас. В Америке, или, по крайней мере, там, где я живу, в Милбруке, девушки тоже вполне независимы. Они гуляют одни и принимают друзей без компаньонок. Я боялся, что мне будет здесь скучно. Но теперь рад, что ошибся.
Она подняла на него глаза и не отвела их.
– Здесь множество хорошеньких девушек гуляют одни по террасе, – любезно продолжал он. – Вот и вы тоже одна. Скажите, я не знаю французских обычаев, вы имеете право ходить в театр без компаньонки?
Она долго изучала его лицо, а потом с дрожащей улыбкой спросила:
– Почему вы спрашиваете?
– Потому что вы должны это знать, – весело сказал он.
– Да, – тускло ответила она, – знаю.
Он подождал ответа и решил, что она, вероятно, неправильно его поняла.
– Надеюсь, вы не думаете, что я пытаюсь злоупотребить нашим коротким знакомством? В самом деле, это странно, что Клиффорд назвал вас по имени, а фамилии не сказал. Может быть, так принято во Франции?
– Так принято в Латинском квартале, – ответила она со странным блеском в глазах. – Вы должны знать, мсье Гастингс, что мы все здесь несколько безрассудны. Богема не предполагает этикета и церемоний. Поэтому Клиффорд представил меня попросту и оставил нас вдвоем – только поэтому, и потому что мы с ним приятели, а у меня много приятелей в Латинском квартале, много знакомых, – я не изучаю живопись, но…
– Но что? – озадаченно спросил он.
– Не скажу, это секрет, – улыбнулась она. На щеках у нее загорелись красные пятна, и глаза лихорадочно заблестели. Она как-то сразу посерьезнела и спросила – Вы близко знакомы с мсье Клиффородом?
– Не очень.
Помолчав, она повернулась к нему, совсем бледная:
– Моя фамилия Тиссо. Можно вас попросить об услуге, несмотря на короткое знакомство?
– О, почту за честь!
– Обещайте не говорить обо мне с мсье Клиффордом. Обещайте, ни с кем не говорить обо мне.
– Обещаю, – отвечал он, совсем сбитый с толку.
Она нервно засмеялась.
– Мне хочется остаться загадкой. Такой каприз.
– Я надеялся, что вы позволите господину Клиффорду ввести меня в ваш дом.
– Мой… мой дом! – повторила она.
– То есть представить меня вашей семье.
Перемена в лице девушки испугала его.
– Прошу прощения, я причинил вам боль…
Она мгновенно, по-женски простила его.
– Мои родители умерли, – сказала она.
– Я обидел вас своим предложением? Нарушил какой-то обычай?
– Я не могу, – ответила она. И добавила: – Мне очень жаль, но поверьте, я не могу. – Он серьезно поклонился, и на лице его отразилось смутное беспокойство. – Не потому, что не хочу. Вы мне нравитесь, вы очень добры ко мне…
– Добр? – воскликнул он с удивлением.
– Вы мне нравитесь, – медленно повторила она, – мы будем видеться с вами, если захотите.
– В доме у знакомых?
– Нет.
– Где же?
– Здесь, – с вызовом ответила она.
– Что ж, надо признать, в Париже куда более либеральные взгляды, чем у нас.
– Да, мы очень раскрепощенные люди.
– По-моему, это очаровательно, – заявил он.
– Видите ли, здесь мы будем вращаться в высшем обществе, – робко произнесла она, изящным жестом указывая на статуи былых королей, выстроившиеся рядами над террасой.
Он посмотрел на нее с восхищением, и она просияла от успеха своей невинной шутки.
– В самом деле, – улыбнулась она. – Здесь у меня будет подобающее сопровождение, ведь я под защитой самих богов. Смотрите, вот Аполлон, и Юнона, и Венера на своих пьедесталах, – она указывала на статуи маленьким пальчиком в перчатке. – Церера, и Гермес, и… не могу понять, кто это такой.
Гастингс повернулся и взглянул на крылатого Купидона, в тени которого они сидели.
– Да ведь это любовь, – сказал он.
– Тут слоняется один нувориш, – тихонько протянул Лаффат, облокотившись на мольберт и обращаясь к своему другу Боулзу. – Нувориш, зеленый и аппетитный, как молодой огурец. Да поможет ему небо, если он попадет в салатницу.
– Деревенщина? – спросил Боулз, заштукатуривая фон сломанным мастихином и одобрительно любуясь результатом.
– Да, неотесанный молокосос, вырос среди коровьих лепешек.
Боулз провел большим пальцем по контуру холста, «чтобы немного разрядить атмосферу», как он выражался, посмотрел на модель. Затем, вытащив трубку, чиркнул спичкой о пиджак соседа, и раскурил ее.
– Его зовут, – продолжал Лаффат, – Гастингс. Лакомый кусочек. Знает о жизни не больше, чем кошка-девственница, впервые вышедшая на прогулку под луной, – лицо Лаффата при этом выражало тяжкое бремя приобретенного опыта.
Боулз пыхнул трубкой и снова коснулся большим пальцем контура холста.
– Представь, – продолжал его приятель, – он, кажется, считает, что здесь все устроено точно так же, как на его занюханном ранчо. Рассуждает о хорошеньких девушках, которые без сопровождения гуляют по улицам. Говорит, что это очень разумно, что в Америке зря принижают французские обычаи воспитания, что французские девицы такие же веселые, как американки. Я пытался надоумить его, объяснял, какого толка дамы ходят у нас поодиночке или в компании студентов, но он или совсем дурак, или слишком невинен, чтобы понимать намеки. А когда я сказал ему об этом прямо, он ответил, что я мерзавец, и ушел.
– Значит, ты помогал ему во всем разобраться? – спросил Боулз с томным интересом.
– Ну уж нет!
– Из-за того, что он назвал тебя мерзавцем?
– Он был прав, – отозвался Клиффорд, стоящий за мольбертом напротив.
– Что? Что ты хочешь сказать? – спросил покрасневший Лаффат.
– Что слышал, – ответил Клиффорд.
– А тебе-то какое дело? – расслабленно усмехнулся Боулз, но, заметив ярость в глазах Клиффорда, внутренне подобрался.
– Представь себе, это мое дело, – медленно произнес Клиффорд.