ьем инстинкт писателя. Ревнивое отношение к своему времени, жажда тишины и одиночества, мучительные усилия поддерживать непрерывную работу мысли делали для него ненавистным все, что могло опять ввергнуть его в столичную суету, и на ряд недель заточили его в уединенном домике, столь близко стоявшем у моря, что рокот волн заглушал все городские шумы.
Дуглас не показывался, не писал. Его молчание, однако, больше занимало мысли Оскара, чем самые многословные письма. Однажды, когда оно тревожило его особенно неотступно, с почты принесли довольно тяжелый, больше обычных размеров конверт. В конверте находилась длинная поэма Альфреда, старательно написанная на больших квадратных листках веленевой бумаги. Не успел Оскар дочитать до середины, как наступили сумерки,— так неожиданно, словно все вокруг заволокло серостью этих длинных виршей.
«Не могу тебе выразить, как я тронут,— писал Оскар вечером.— Поэма пронизана тем легким, изящным лиризмом, который тебе присущ. Это кажется нетрудным тем людям, которые не понимают, какое нешуточное дело заставить поэзию легко плясать среди цветов, да так, чтобы ее белые ноги их не смяли. Для тех же, «кто понимает», такая способность имеет очарование чего-то редкостного и утонченного... Моя пьеса и вправду забавна. Я совершенно ею захвачен, но еще не оформил в целом... Dear, dear boy, ты для меня значишь больше, чем кто-либо может себе представить. Ты — воплощение всего мне приятного. Когда мы не в ладах, мир теряет краски, но в действительности ведь редко случается, чтобы мы не ладили. Думаю о тебе днем и ночью. Ответь мне сразу, о ты, «дитя с медовыми волосами».
Письмо было на двенадцати страницах.
Вместо ответа Дуглас приехал. Да еще привез с собою товарища, которого Уайльд не пустил в дом. Бози поселился в гостинице, а через несколько дней снова явился, уже один, и стал жаловаться на скуку и безлюдье Уортинга. Вдвоем они выехали в Брайтон. Был уже вечер, когда они прибыли в «Гранд-отель». Дуглас почувствовал, что болен, и лег. Ночью у него открылся жар. Доктор установил тяжелую инфлюэнцу. В течение пяти дней Уайльд был при больном. Только по утрам выходил на часовую прогулку да после полудня выезжал в экипаже — и то через четверть часа возвращался, чтобы не оставлять Альфреда одного в то время, когда его состояние обычно ухудшалось. Уайльд приносил ему цветы, фрукты, книги, маленькие подарки, которые могли его развлечь или доставить удовольствие. Распорядился доставить из Лондона корзину винограда, потому что виноград, который подавали в отеле, был, по мнению лорда, «несъедобный». На ночь дверь в соседнюю комнату, где спал Уайльд, оставалась открытой — он прислушивался и был готов прибежать по первому зову.
Как только Дуглас выздоровел, Уайльд снял отдельную квартиру, чтобы снова сесть за работу. Бози велел перенести туда свои чемоданы. Рукопись начатой комедии валялась на письменном столе среди воротничков и перчаток Дугласа. Через несколько дней заболел инфлюэнцей Оскар. Спальня находилась на третьем этаже, больной по целым дням был без присмотра. Дуглас забегал на несколько минут, чтобы захватить денег, и исчезал, не исполняя ни единой просьбы Оскара. В какой-то день он и вовсе не явился, хотя обещал, что вечером, после обеда, посидит с больным. Уайльд ночью не мог заснуть от жара и жажды. Около третьего часа, в темноте, дрожа от холода, он спустился вниз — поискать воды в своем кабинете. Дуглас был там — раздевался. Он был пьян, стал кричать, что ему не дают спать, что его заставляют ухаживать за больными, что он не может себе позволить ни малейшего развлечения, чтобы тут же не услышать упреков и жалоб. Было столько злобы, пошлости, ничтожности в его словах и всем его виде, что Уайльд, не в силах подавить отвращение, ушел. Уже рассвело, когда слуга принес ему стакан воды.
В одиннадцать часов пришел Дуглас. Сел в кресло напротив кровати и начал сперва тихим голосом, потом все громче и наконец дойдя до крика повторять ночную сцену. На столе лежал наполовину исписанный листок. Дуглас взял его.
— Я не одобряю сочувствия к больным,— читал он.— Считаю его болезненным. Болезнь не принадлежит к тем занятиям, которые надо поощрять. Здоровье — главная обязанность в жизни.
Это были слова леди Брэкнелл из начатой комедии. Прочитав их, Дуглас бросил листок на стол и разразился громким хохотом. Оскар не двигался — спрятав голову в подушки, он почти шепотом приказал Дугласу уйти. Он слышал, как Альфред встал. Невольно открыв глаза, он увидел, что тот стоит на середине комнаты. Лицо Альфреда было красное, страшное, он хохотал, выл и, наклонясь вперед, медленно приближался к кровати.
Больного охватил неодолимый испуг. Быстро сбросив одеяло, он босиком, в одном белье, сбежал вниз, на первый этаж.
«Ты хвалил меня за предусмотрительность, согнавшую меня с кровати,— вспоминал Уайльд впоследствии в своем письме из тюрьмы.— Ты говорил, что этот момент был для меня опасным, более опасным, чем я воображал. О, я слишком хорошо это чувствовал. Что сие означало в действительности, я не знаю: то ли при тебе был револьвер, который ты купил, чтобы пугать отца, и из которого однажды выстрелил при мне в ресторане, не зная, что он заряжен; то ли ты тянулся к ножу, который случайно'лежал на столе, стоявшем между нами; то ли, забыв в азарте о том, что ты ниже меня ростом и слабее, ты хотел броситься на лежащего в постели больного человека — не могу сказать. И доныне я этого не знаю. Знаю одно — меня охватило чувство крайнего страха и я понял, что, если тотчас не уйду из комнаты, ты совершишь или попытаешься совершить нечто такое, что было бы даже для тебя источником позора на всю твою жизнь».
Оказавшись в своем кабинете, Уайльд позвонил. Пришел сам хозяин дома. Уайльд попросил его подняться наверх и посмотреть, находится ли Дуглас в спальне. Хозяин вернулся с вестью, что там никого нет. Он помог Уайльду взойти наверх, уложил в постель, послал за доктором и обещал, что будет поблизости, на случай если позовут. Доктор нашел, что состояние больного намного ухудшилось, жар усилился. Он предписал полный покой и, уходя, опустил шторы на окнах. Вдруг Оскару показалось, что он снова слышит шаги доктора, словно тот опять подымается по лестнице. В открывшихся дверях появился кто-то. Оскар почти сразу узнал в полутьме Дугласа. Тот шел на цыпочках. Пошарил руками по столу, потом по карнизу камина, собрал и сунул в карман все деньги, которые там нашел. Час спустя, уложив свои вещи, Дуглас уехал из Брайтона.
В одиночестве, без всякого ухода, борясь два дня с болезнью, Уайльд, однако, испытывал огромное облегчение. Тень Альфреда, кружащего по комнате в поисках денег, казалось, навсегда заслонила всю их прежнюю жизнь. «Было бы позором поддерживать даже обычное знакомство с человеком такого сорта». Видя, что пришла наконец решительная минута, Уайльд был охвачен глубокой радостью. Сознание неизбежности разрыва наполнило его спокойствием, жар спал, и через два дня онсошел вниз обедать с глубоким, целительным чувством свободы. То был день его рождения. В кабинете он нашел много телеграмм, писем и на одном конверте узнал почерк Дугласа. Вскрывая письмо, Оскар не мог превозмочь грусти при мысли, что прошло то время, когда одной ласковой фразы, одного нежного обращения или слова раскаяния было довольно для примирения.
Но то не было покаянное письмо. В нем содержалось тщательное повторение тех же оскорблений, ругательств, сарказмов, которые Дуглас выкрикивал два дня назад. «Когда ты не на своем пьедестале, ты вовсе не интересен. В следующий раз, если захвораешь, я тотчас уед у » — таковы были последние слова после обычной подписи: «Бози». Уайльд сжег письмо в камине, как вещь, прикосновение к которой или даже взгляд может замарать. Он известил хозяина, что уедет через три дня, в пятницу. В пятницу он мог застать в Лондоне поверенного маркиза Куинсберри и сделать заявление, что больше никогда, ни под каким предлогом не позволит лорду Дугласу войти под его кров, сесть за его стол, появиться где бы то ни было в его обществе. Копию заявления он собирался послать Альфреду. В четверг вечером черновик документа был готов. Утром в пятницу, перед отъездом, он, кончая завтракать, заглянул в лежавшую перед ним газету. На первой странице была телеграмма с известиехМ о смерти старшего брата Дугласа. Виконт Драмланриг был найден мертвым в канаве, рядом лежало разряженное охотничье ружье. Через несколько дней должна была состояться его свадьба. То, что было, как выяснилось позже, несчастным случаем, в первую минуту сочли трагическим самоубийством.
В эту брешь образ Дугласа снова свободно вошел в душу Уайльда и целиком ею завладел. Уайльд послал телеграмму, потом письмо, призывая приехать, как только сможет. Альфред приехал в глубоком трауре, плакал, ища поддержки и утешения, как ребенок. Искренняя печаль делала его более близким, более родным, чем когда-либо. При его отъезде Уайльд дал ему цветы — положить на могилу брата,— цветы как «символ не только красоты его жизни, но и той красоты, которая дремлет во всех живущих и может пробудиться для света».
Брайтонские воспоминания быстро утратили остроту, как и все прочие того же рода, и, заслоненные согласием последующих дней, рассеялись, будто кошмар минувшего бреда, о котором здоровое тело уже не помнит.
Они даже приобрели комический оттенок и десятками намеков вошли в комедию о том, «как важно быть серьезным». Леди Брэкнелл получила свою фамилию по названию поместья матери Альфреда, Джек потерялся и нашелся где-то между Уортингом и Брайтоном, а минута притворного траура по несуществующему Эрнесту напоминала обоим друзьям тот день, когда Бози появился в цилиндре, повязанном широкой креповой лентой. Лучшая комедия Уайльда была созданием его вконец опустошенного сердца.
Он очень изменился — потучнел и при высоком своем росте казался огромным. Мускулистые руки стали толстыми, пухлыми. Лицо приобрело багровый цвет, а мясистые, разбухшие губы и несколько подбородков делали его более, чем когда-либо, схожим с бюстами Нерона или Вителлия. Во всей фигуре Уайльда, в тяжелых, сонных движениях чувствовалась пресыщенность. Глаза утратили живой блеск, взгляд стал жестким. Появляясь в обществе, он не слушал фамилий людей, которых ему представляли, шел, как бы оттесняя всех на своем пути, требовал, чтобы среди бела дня опускали шторы,