По лбу Уайльда опять пробегают тени. Он вынимает из кармана часы, портсигар, карандашик в золотой оправе, записную книжечку в кожаном переплете, раскладывает все это на столе, прибавляет еще два-три перстня, расческу из слоновой кости. Потом оделяет всех по очереди. Расческа достается лысому адвокату.
— Я могу быть уверен, мистер Хамфрис, что в ваших руках мой подарок не износится.
Он поднимается, просит извинить, но он устал (завтра надо раньше встать) и, пожелав всем спокойной ночи, уходит наверх.
На другой день Уайльд снова сидел на скамье подсудимых и, как все эти дни, чертил на листке бумаги буквы греческого алфавита, кружки, сетки, свастики, только бы не поднимать глаза, не видеть усмешки обвинителя, узких губ, квадратной челюсти и прищуренных глаз судьи. Все происходившее как бы отгораживала пелена тумана, фамилию Уайльда надо было повторять дважды, чтобы он встал и снова давал те же ответы на те же вопросы. Дело продвигалось туго, будто скрипу чий, заржавевший, непослушным механизм. В моменты, которые легко было предвидеть, возникали юридические споры между судьей, обвинителем и защитником, потом опять появлялись свидетели, все те же. Куинсберри их приодел, кормил вдоволь и перед судебным заседанием не спускал с них глаз. Не удалось ему лишь изменить их прошлого, оно ежеминутно всплывало из документов. Уайльд слушал рассеянно, мысли его были далеко, и он не заметил, как в этой мельнице правосудия что-то все же застопорилось. Показания свидетелей отпадали, как шелуха. Шелли признали умалишенным, Вуд и Паркер брали у маркиза деньги, были шантажистами, их свидетельства не подтверждались. «Тому, что говорит Вуд, нельзя верить,— признал судья,— так как он принадлежит к самому низкому классу отбросов общества». А несколько истерических горничных вели себя так, что судья готов был удалить их из зала. Зоркий наблюдатель заметил бы, что из всех материалов обвинения не осталось ничего, кроме взятых из книг Уайльда фраз да следов дыма от сожженных писем, которые он выкупил у Вуда. Однако присяжным не хотелось утруждать себя. Дело уже так запуталось, расхождение в свидетельствах зашло так далеко, ч?о единственной опорой для присяжных были ожесточение прессы, злая воля судьи и коварное рвение Локвуда. Их совершенно покорили картины, нарисованные в его обвинительной речи, походившей на отрывок из Светониевых «Жизней цезарей». В последний день, 25 мая, судья Уиллс усердно внушал им убеждение в том, что он совершенно беспристрастен. Кларк неоднократно прерывал его речь, добиваясь опровержения ложно освещенных фактов, на что в конце концов получил отповедь: «Речь судьи не может быть бесцветной, не то она никому не принесет пользы».
В начале каждого раздела речи появлялась одна и та же дата: 1892 год. Ни одно свидетельское показание не заходило дальше того месяца и дня, когда Оскар Уайльд познакомился с Альфредом Дугласом. Глава присяжных спросил, отдан ли приказ об аресте молодого лорда.
— Не думаю,— сказал м-р Уиллс.— Мне об этом ничего не известно.
— А не говорилось ли об этом? Суд этого не добивался?
— Не могу вам дать ответа. Чтобы был отдан приказ об аресте, мало свидетельских показаний, нужны доказательства совершения наказуемых действий. Пи сем, говорящих об отношениях такого рода, недостаточно. Нет, лорда Альфреда не вызывали, но господа присяжные могут оценить эти обстоятельства, как сочтут необходимым.
— Если из этих писем можно сделать вывод какой-либо виновности,— сказал глава присяжных,— то ее в равной мере разделяет лорд Альфред Дуглас.
— Это к делу не относится. Господа присяжные лишь должны своим вердиктом подтвердить вину подсудимого.
Так и остался в общественном мнении незапятнанный образ лорда Альфреда Дугласа, благородного юноши, который под влиянием развратного писателя был близок к падению, но был спасем заботливым и любящим отцом.
В половине четвертого присяжные удалились для совещания. Через два часа они прислали судье вопрос: было ли подтверждено, что Чарлз Паркер провел ночь в квартире на Сент-Джеймс-плейс. М-р Уиллс ответил, что нет, не было. Еще через несколько минут присяжные возвратились в зал с подтверждением всех двадцати пяти пунктов, из которых с дюжину сам судья готов был отвергнуть за отсутствием доказательств.
Выслушать приговор привели Альфреда Тейлора.
— Оскар Уайльд и Альфред Тейлор,— начал судья,— преступление, вами совершенное, отвратительно. Ограничусь этим определением, хотя мне трудно подавить чувства, которые пробуждаются в душе каждого уважающего себя человека перед лицом фактов, обнаруженных в ходе этих двух ужасных процессов. В том, что на сей раз присяжные вынесли вердикт правильный и продиктованный совестью, нет ни малейшего сомнения. Мое освещение дела могло показаться слишком осторожным, что можно объяснить соображениями приличия и присущей каждому судье заботой о том, чтобы ни тени предубеждения не проникло в акт правосудия. Однако состав присяжных является голосом гражданской совести и наилучшим образом исполняет свой долг тогда, когда выражает глубокое возмущение подобными поступками. Но бесполезно читать тут проповедь. Люди, способные на такие вещи, разумеется, нечувствительны к позору, и нечего ожидать от них какого бы то ни было раскаяния. Нельзя сомневаться, что от вас, Уайльд, исходила зараза самой отвратительной порчи нравов. Благодаря своей профессии и положению вы располагали сатанинскими средствами. Хотя это дело самое неприятное из всех, какие я доныне вел, я почти счастлив, что моею рукой будет отсечен сей ядовитый побег на здоровом стволе нашей нравственности. В этих условиях все ждут от меня самого сурового приговора, допускаемого нашим правосудием. И приговор этот, по моему мнению, будет еще слишком мягким. По приговору суда Ее Королевского Величества, каждый из вас будет осужден на два года тюрьмы и тяжелых работ.
Уайльд стоял совершенно неподвижно, на белых его руках, опиравшихся на барьер, темнели синие жилки. При последних словах судьи он дернулся, пурпурным заревом кинулась в лицо кровь, глаза раскрылись так широко, будто сейчас выскочат из орбит. Он протянул правую руку в сторону судьи.
— А я? А я? — воскликнул он.— Могу ли я что-нибудь сказать, милорд?
Судья отрицательно махнул рукой. Уайльд исчез в боковых дверях, уведенный тюремными стражами.
На улице у Олд-Бейли еще с полудня собралась большая толпа. Возбуждением ожидавших пользовались агитаторы, произнося речи в связи со скорыми выборам и — на конец июня был назначен роспуск парламента. Впрочем, сейчас это мало кого интересовало, улицы были усеяны листовками, которых никто не читал. В редкие минуты тишины слышались цитаты из Библии, оглашаемые хриплым голосом уличного проповедника. Группа членов Общества трезвости, протискиваясь сквозь толпу, ходила взад-вперед с прибитой к шесту грубо намалеванной картиной: Оскар Уайльд в окружении бутылок с различными напитками, а внизу надпись, призывающая к воздержанию.
Наконец наступили сумерки, из-за темных, мрачных домов здесь они сгущались особенно быстро, и толпа стала похожа на унылое серое месиво. Из коридора уголовного суда донесся вой — известие о приговоре дошло до стоявших у входа. Те, кто пришел сюда из ненависти к тонкому белью и хорошо скроенному костюму, объединились в общем ликовании с теми, кто ненавидел новую мысль и непривычную музыку слов. Ругали аристократов. Мужчины, покатываясь со смеху, обнимались, потом отскакивали в стороны и принимались тузить друг друга кулаками. На мостовой, выбрав место посвободней, проститутки, взявшись за руки, образовали большой круг — они плясали, прыгали, извивались как сумасшедшие. Им аплодировали. Толпа, не сдерживаемая спокойными, улыбающимися полицейскими, двинулась через Лудгейт на Флит-стрит и Стренд и там стала шуметь под окнами редакций.
Экипажи, оттесненные толпою на Флит-Лейн, вернулись к зданию суда. В один из первых сели Альфред Вуд и Чарлз Паркер. Вуд, стоя на подножке, вдруг рассмеялся:
— Ах ты, Гиацинт!
И всей ладонью ударил Паркера по спине.
VII
Его повезли в тюрьму Уэндсворт.
Хотя было очень рано, на улице собралось немало
народу. Поношенная одежда плохо сидела на людях, прежде не встречавшихся в этом пригородном районе. Светские дамы взяли платья у своих горничных, многие джентльмены выглядели так, будто наряжались у старьевщиков. Всех, однако, ждало разочарование — плотно закрытая карета с узником въехала, не останавливаясь, в ворота, которые тотчас заперли.
Начальник тюрьмы выслушал рапорт стражников, проверил бумаги и поставил на них номер камеры. Следуя за смотрителем, Оскар Уайльд прошел в длинный коридор, неся в руке узелок. В узелке были вещи, в которых он отныне должен был ходить. Весь кошмар последних дней вылился в этот ужасающий факт — ему придется надеть одежду, которую кто-то уже носил. Может быть, все же позволят иметь собственную сорочку? Как часто можно будет ее менять?
Перед ним открылся полумрак какого-то помещения, воняющего помоями. Приказали раздеться. В углу он увидел продолговатое углубление в полу, наполненное темной водой с белыми пузырьками мыла. Несколько секунд он стоял, не двигаясь. Двое верзил, стоявших за его спиной, стащили с него сюртук. Сорочку, брюки он уже снял сам, дрожащими пальцами стягивал с себя белье, наконец, совершенно голый, отошел на середину комнаты. Его толкнули, и он, поскользнувшись, упал в бассейн. Раздался плеск от падения грузного тела и одновременно долгий, жуткий вопль. Не в силах удержаться за скользкие стенки бассейна, он то и дело окунался в воду, мерзкая жидкость вливалась в рот, а когда наконец голова вынырнула на поверхность, его бурно стошнило. Верзилы со смехом вытащили его и бросили ему мокрую тряпку, чтобы обтерся.
Одетый в тюремный тиковый костюм с черными полосами, Уайльд вошел в свою камеру. В полдень далй обед: суп из кукурузной муки и кусок черного хлеба. Он ни к чему не притронулся. Весь день его не тревожили. Он лежал на дощатой койке без тюфяка и в течение ночи несколько раз видел фонарь надзирателя, вспыхивавший в проеме открывавшейся двери. Но вот на стене обозначилась тень оконной решетки — знак того, что где-то уже пробивается страшный свет дня.