вверху, плыли облака. Он опустил глаза, словно устыженный видом этой дерзновенной свободы.
То был день необычных происшествий. После обеда Уайльда вызвали к начальнику тюрьмы, который дал ему чернила, перо и лист бумаги с надписью: «Ее Королевского Величества тюрьма в Рэдинге».
— Можете написать письмо. Если будете себя хорошо вести, получите в свое время другой лист.
Узник нес листок бумаги, как святое причастие. Придя в камеру, он положил бумагу на застилавшее койку грубое шерстяное одеяло и накрыл платком. Остаток дня и всю ночь он раздумывал, кому написать первому. В памяти теснилось несколько десятков имен, множество фраз, дел, вопросов, из которых надо было выбрать самую достойную особу и самое важное дело. На другой день первые утренние часы ушли на мытье пола и чистку посуды.
— Я пришел за письмом,— сказал надзиратель.— Начальник приказал вернуть перо и чернила.
Уайльд испугался.
— Сейчас отдам,— забормотал он.— Через час.
— Я вернусь через четверть часа.
С.3.3. посмотрел на руки, они были грязны. Он кинулся к койке, стащил с нее одеяло и, опустившись на колени, начал писать. Писал он Роберту Россу. Прежде всего о жене, потом благодарил за постановку «Саломеи» в Париже, наконец перо прорвало бумагу, и капля чернил расплылась длинной кляксой. «Боюсь, тебе будет трудно это читать, но мне ведь не разрешают здесь иметь ни пера, ни чернил, и я чувствую, что разучился писать,— ты уж меня извини». Теперь надо перевернуть листок. На другой стороне ряды букв проступали жирными синими полосами. С почти болезненной осторожностью он стал писать в просветах, прислушиваясь к каждому шороху в коридоре. Из составленного ночью текста ничего не осталось. «Ответь мне, пожалуйста, сразу же на это письмо, расскажи о литературе, о новых книгах и т. д.— также о работах Джонса, о том, как Форбис-Робертсон руководит театром, о всех новых замыслах на сценах Парижа и Лондона. Постарайся узнать, что говорят Лемэтр, Бауэр и Сарси о «Саломее».
Несколько дней спустя майор Айзексон читал узнику ответ Росса. Чтение продолжалось долго. Один раз он прервал на середине фразы и с минуту смотрел на Уайльда. Пауза была сделана в том месте, где Росс описывал восторги французской критики по поводу постановки «Саломеи» режиссером Люнь По в Театр дель Эвр. Видно было, что взгляд этот, меривший узника вдоль и поперек, тщетно пытается его исхудалую фигуру, облаченную в нелепый тиковый костюм, вставить в образ далекого волшебного Парижа, увидеть его среди позолоты и плюша театра, среди великолепия нарядных, благоухающих женщин. Майор Айзексон с досадою отвернулся от этого видения и единым духом закончил читать письмо. Он удивился, что Уайльд не двигается с места.
— Я хотел просить...
— Бумаги? Нет. В первом письме мне пришлась вырезать целый абзац. Вы жалуетесь на тюрьму. Это недопустимо.
Приближался к концу первый год заключения. Уайльда ободряла надежда, что оставшийся срок наказания отменят. Друзья усердно об этом хлопотали. Фрэнк Харрис встретился с председателем тюремной комиссии. Сэр Ивлин Рэглс Брайс сверх ожиданий выказал большое сочувствие. Но когда пришел отчет из Рэдинга с довольно длинным перечнем нарушений, допущенных С.З.З.,— конечно, одни пустяки: не соблюдает молчания, камера плохо убрана, утром опаздывает,— он заявил, что при таком положении вещей нельзя обращаться к министру. Он бы советовал подать петицию с подписями известных писателей, ученых, артистов. Достаточно будет двенадцати, даже десяти, только бы во главе стоял кто-либо действительно знаменитый, например, Мередит.
Мередит отказался. Вслед за ним — десять других Остался только Шоу, который слишком мало значил, чтобы помочь, но достаточно, чтобы повредить. После двух недель беготни Фрэнк Харрис убедился, что во всей Англии не найти нескольких выдающихся людей, которые бы признали, что следует убавить хотя бы полгода тюрьмы писателю, осужденному на два года тяжкого заточения. А прерафаэлит Хант, создатель знаменитой картины «Свет света», на которой Христос стучится в запертые двери, ответил, что, по его мнению, «правосудие поступило с О. У. чрезмерно милостиво».
Между тем было издано распоряжение, что те, кто отбывает тюремное наказание в первый раз, должны носить звезду на шапке и на тюремной блузе. Майор Айзексон не мешкая объявил об этом своим узникам.
— Это для различения,— прибавил он в конце.— Рецидивисты должны держаться от них подальше. Однако распоряжение это вступает в силу лишь с сегодняшнего дня и обратного действия не имеет. Те, кто здесь находится уже давно, останутся в обычной одежде.
Отныне всякий раз, когда по коридору проходил «звездный», С.3.3. должен был останавливаться и поворачиваться лицом к стене.
В середине июня Оскар Уайльд на обычной дневной прогулке заметил в другой половине двора узника, сопровождаемого конвоиром. «Новичок» был рослый мужчина со спокойным, светлым лицом, он то и дело поднимал голову и тут же опять опускал ее и на несколько секунд задумывался. Шел он удивительно легко, все время на несколько шагов впереди конвоира, н явственно слышался скрип песка под его сильными, гибкими ногами. Кто-то шедший позади Уайльда прошептал:
— Будет в петле болтаться.
Из перешептываний арестантов постепенно удалось узнать все.
Чарлз Томас Вулдридж, солдат королевской конной гвардии, перерезал горло своей жене, Лауре, на дороге между Виндзором и деревней Клюэр. Его осудили на казнь через повешение, приговор должны были привести в исполнение через три недели.
День за днем он выходил во двор в одно и то же время, и не раз случалось ему поравняться сошедшим в шеренге С.З.З., однако глаза их никогда не встречались— два корабля, проходящие один мимо другого в непроглядной тьме. Уайльд обвил его своими мыслями, вобрал его образ в себя вместе с тайною того, что он совершил, и того, к чему шел таким легким, беззаботным шагом. Но однажды Вулдридж на прогулке не появился. Это было 6 июля. Взгляды всех были обращены в сторону сарая, где обычно фотографировали арестантов. Рядом с сараем темнела свежая яма. Небольшим желтым холмиком высилась выброшенная из нее глина. Бледные, взволнованные узники безмолвно проходили мимо. Уайльд, вынося под вечер свое ведро, наткнулся в коридоре на человека с дорожным мешком, который скрылся в дверях канцелярии.
Во вторник, 7 июля 1896 года, все камеры были вымыты еще до шести утра. Но в семь их опять заперли, и лишь через глазок в двери можно было видеть надзирателей в парадных мундирах. Прошли по коридору хирург Морис и шериф Бленди, после чего с сильным стуком закрылись ворота тюремного двора. Воцарилась тишина. В семь часов сорок пять минут начал звонить колокол церкви святого Лавра, узника и мученика. После четверти часа колокольного звона произошло то, что обычно происходит: палач связал осужденному ноги у щиколоток, набросил на глаза черный платок и выдернул из-под ног подставку. Судорогой, пробежавшей по всему телу, Уайльд ощутил тот миг, когда ступни кавалериста потеряли опору и повисли в пустоте. Колокол замолкнул, на крыше тюрьмы подняли черный флаг в знак того, что правосудие свершилось.
Камеры отперли только в полдень. Во дворе было жарко от июльского зноя. Подле сарая земля была взрыхлена и валялось несколько комков негашеной извести. Девять раз в течение часа прошел Уайльд мимо этого места. Шаг-другой, и оно уже позади. И каждый раз он видел — лишь он один видел — все, как есть, до самого желтого дна ямы, залитой асфальтом. Видел голое тело, прикрытое едким известковым саваном, видел руки в наручниках, синюю распухшую шею и выкатившиеся глаза. И он удивлялся, что там не было креста, который некогда ведь стоял между двумя разбойниками.
Теперь он был ближе к небу, с тех пор как видел лишь малый его клочок над тюремным двором, с тех пор как спустился в такие бездны человеческой жизни, из которых в полдень видны звезды. Он действительно чувствовал себя последним из последних. Несколько месяцев назад умерла его мать. Жена сменила фамилию, закон отнял у него детей. То был страшный удар. К концу долгой, заполненной слезами ночи он упал на колени:
— Тело ребенка подобно телу господню. Я недостоин ни одного, ни другого.
Состояние его души было ему непонятно. Минутами он верил, что ничто в мире не лишено смысла, тем паче страдание, и устремлялся к религии, но потом возвращался вспять и с глубоким разочарованием глядел, как то, что казалось благодатью, улетучивалось бесследно. Оставалась только тревога. Но тревога не могла слишком долго жить в человеке сломанном и смертельно измученном. Тревога — это всегда какой-то, пусть небольшой, остаток сил и жажда борьбы. Оскар уже не хотел бороться. Он покорился.
И тогда он нашел истинное сокровище, о котором никогда бы не догадался прежде: смирение. Он укрыл его в своей душе, словно то было семя новой жизни.
Как-то раз в эти дни шедший позади него узник прошептал:
— Мне жаль вас, Оскар Уайльд, вы должны страдать больше нас.
Потребовалось невероятное усилие воли, чтобы не обернуться на этот неожиданный голос сочувствия. Молчать, однако, было неприлично. И он тоже шепотом ответил:
— Нет, друг мой, мы все страдаем одинаково. Надзиратель заметил их разговор.
— С.3.3. и С.4.8., выйти из шеренги.
Допросив каждого отдельно, начальник тюрьмы не знал, кого наказать строже: каждый признавался, что это он первым нарушил молчание. В конце концов обоих наказали двумя неделями карцера.
Уайльд вышел из карцера преображенным. Он больше не думал о самоубийстве, желание смерти оставило его.
Нежданно-негаданно он узнал, что кто-то думает о нем, кто-то, с кем он незнаком, кто-то, для кого он лишь страдающее существо, и — более того — узнал, что может отплатить тем же. В простом факте, что два человеческие существа в порыве жалости склонились друг к другу среди всей этой скорби, казавшейся неотвратимой, можно было почерпнуть уверенность, что не все напрасно, что есть силы, способные очистить душу мира от жестокости и злобы. До сих пор — кроме тех мгновений, когда слово, жест, выражение лица посещавших его друзей показывали ему, что еще не все нити пор