Король жизни / King of Life — страница 33 из 39

Оскар кивнул:

— Возможно, вы правы.

Начальник тюрьмы взял его за руку.

— Еще одно слово. Сегодня у меня были два американских журналиста. Говорили, что хотели бы с вами встретиться. Я разрешил. Речь идет о часовой беседе, нечто вроде интервью. Они вам сразу же выплатят тысячу фунтов. Тысячу фунтов чеком или, если пожелаете, наличными.

Уайльд попятился.

— Я не понимаю, сударь, как можно предлагать такое джентльмену.

— Ах, мистер Уайльд, я не хотел вас обидеть. Я по истине огорчен. Я в этих делах не разбираюсь. Я думал...

Майор Нельсон был так смущен, что Уайльд улыбнулся.

— Я готов благодарить бога за то, что он продержал меня в тюрьме дольше, чем желали мои друзья. Это дало мне возможность в этих стенах узнать такое большое сердце.

И подал майору руку. Начальник Рэдингской тюрьмы крепко ее пожал.

Вечером 18 мая Уайльда перевезли из Рэдингской тюрьмы в Пентонвильскую, перевезли тайно во избежание каких-либо демонстраций. На следующий день он был освобожден. За двухлетнюю работу ему выплатили полсоверена. Было это ранним утром 19 мая 1897 года. У ворот ждал небольшой экипаж. В нем сидели Росс и преподобный Стюарт Хедлем, который когда-то внес за Уайльда залог и обещал, что отвезет его из тюрьмы к себе домой. Приехали они туда в шесть утра, и Оскар впервые после двух лет выпил чашку кофе. Часом позже явились супруги Леверсон. Когда Уайльд вошел в гостиную, чтобы с ними поздороваться, у них было впечатление, будто они видят короля, возвращающегося из изгнания.

— Как это мило,— сказал он,— что вы, сударыня, вспомнили, какую шляпку надо надеть в семь утра, дабы приветствовать долго отсутствовавшего друга.

Говорили о будущем. У Оскара было письмо от Харриса, который приглашал совершить вместе путешествие по Франции.

— Это невозможно,— ужаснулся Уайльд.— Общение с Харрисом подобно бесконечному футбольному матчу.

VIII

После сильной качки по воле весенних капризов Канала пароход лишь в нескольких узлах от порта успокоился и прошел между дамбами Дьеппа под тихий плеск, которым усмиренные воды гавани принимают суда из открытого моря. Для Оскара Уайльда, стоявшего на верхней палубе, этот легкий плеск был точно прикосновение дружеской руки. Он изо всех сил втягивал в себя чудесный воздух свободы и вдруг задержал дыхание, почувствовав где-то на дне его запах просмоленных веревок. Но то были всего лишь канаты, которые накинули на борт парохода. Роберт Росс вышел из каюты, держа на руке пальто. Он подал пальто Оскару, силой заставил надеть («В мае не бывает жарко») и побежал собирать чемоданы.

Через час их вещи выносили из дрожек. Увидев название гостиницы «Отель Сандвич», Уайльд рассмеялся:

— Наверно, Диккенс только по рассеянности забыл вставить его в какой-нибудь роман.

Минуту спустя у конторки портье он записывал свою фамилию в книгу. Маленький Робби стал на цыпочки и, глянув через его плечо, с удивлением прочитал: Себастьян Мельмот.

— Да, дорогой мой,— сказал Оскар.— Это будет самое подходящее имя. «Мельмот Скиталец», помнишь? «Une grande création satanique du réverend Maturin»[27] как говорит Бодлер, Мэтьюрин, друг Гете, Байрона, Вальтера Скотта, был двоюродным дедушкой моей матери. Садясь писать, он наклеивал на лоб облатку. «Себастьян Мельмот»— хорошо звучит. Святой Себастьян был красив. До того как белое его тело искололи стрелами, он ходил в пурпуре и золоте, как офицер императорской гвардии. Он жил на Палатине. Как я. И я жил на Палатине.

Впрочем, имя «Себастьян» застряло в его памяти еще и по другой причине. Выйдя из тюрьмы, Оскар отправился в Бромптонский монастырь, чтобы побеседовать с отцом Себастьяном Бауденом. Он хотел тут же перейти в католичество и принять новое вероисповедание из рук этого набожного старца. Но отца Баудена в монастыре не оказалось. Уайльда попросили пройти к при­ору. Он сказал, что еще вернется, и больше туда не являлся. Второй раз в жизни Уайльд подошел к порогу католической церкви и второй раз не переступил его.

Дьепп охотно посещали парижские литераторы, но, узнав, что туда приехал Уайльд, несколько из них сразу сбежало, зато нахлынула целая орава молодых поэтов. Оскар роскошно угостил их в «Кафе де Трибюно». Но они вели себя так шумно, что супрефект предупредил Уайльда: он не допустит новых «оргий», как он выразился. В этих словах чувствовался слог английских туристов, не желавших жить с Уайльдом под тем же клочком неба.

Росс обыскал все окрестности и наконец в крохотном Берневале снял две самые лучшие комнаты в «Отель де ля Пляж». Это была единственная гостиница в селении.

Входя в приготовленные для него комнаты, Уайльд понял, по какой причине Роберт накануне не появлялся в Дьеппе. В просторном кабинете, куда лилось солнце из трех больших окон, стоял, кроме обычной мебели, шкафчик с книгами.

Неожиданная радость. Флобер, Стивенсон, Бодлер, Метерлинк, Дюма, Ките, Марлоу, Чаттертон, Кольридж, Анатоль Франс, Готье, Данте, Гете. Он взглядом перебирал эти имена, будто струны. От них исходили звуки его любимых ритмов, изливались образы творческих грез, которым довольно шелеста переворачиваемых страниц, чтобы в них кипела неустанная жизнь. Он мог опять сам себе определять каждый свой день, заполнять каждый час. Он мог себе сказать: «Завтра на заре я выйду с мрачным Пафнутием на поиски Тайс, а под вечер послушаю песнь, которою Саламбо встречает восходящую луну». В течение долгих, пустых дней он разрешит отчаянию Бодлера обитать в своем сердце, еще хранящем отпечаток собственного отчаяния, и с мощным потоком поэзии Гете выплывет к какой-нибудь новой звезде радости. Для Оскара, изголодавшегося в тюремной пустыне, вид этого книжного шкафчика был как запах оазиса. Когда он пожимал руку Росса, она была влажной — Росс только что побрызгал водою цветы у готической статуэтки богоматери, которую он поставил в углу комнаты.

Сразу после завтрака Росс уехал и Оскар остался один. Надвинулись тучи, разразился сильный ливень. Когда небо прояснилось, уже наступали сумерки. Гроза длилась несколько часов, но Оскару она показалась единым страшным мгновеньем. Переход от затхлой камеры и тюремной неподвижности к бескрайним морским просторам, к молниям и громам, к раскованности вольного существования был чересчур резким: отходя от потемневшего окна, Оскар почувствовал такое сильное головокружение, что еле добрался до кресла. В дверь постучались. На пороге стоял человек в пальто, с которого текла вода, и в покрытых грязью ботинках. Он не решался войти в комнату и издали протягивал письмо.

Бози наконец откликнулся. Как обычно, письмо его состояло из оскорблении и угроз. Оскар положил письмо на ночной столик. Выйти попросить света не было сил. Стало совершенно темно. Мир за окнами сгустился в непроницаемый вал мрака. Это было чуть ли не страшнее тюрьмы. В гостинице царила полная тишина, не ощущалось ни малейшего признака жизни. Слышен был только гул нарастающего прилива. Мысль, прикованная к этим шумным и все более близким волнам,, к этой единственной реальности, словно сама начинала качаться, вовлекая все его существо в свое кружение, и уже нельзя было подавить чувство, будто темная эта комната — затерянная в море лодка; руки, тщетно ища весел, соскользнули не по ручкам кресла, а по борту внезапно накренившейся лодки, и тут что-то окончательно надломилось и унеслось среди шумящей бури.

Хозяин гостиницы, г-н Боннэ, войдя с зажженной лампой, увидел, что Оскар лежит на полу без чувств. Он позвал слугу, и вдвоем они перенесли Оскара на кровать. Тут он открыл глаза. Потом сказал, что хотел бы уснуть.

«В эту ночь я не мог спать,— писал он утром Рос­су.— Возмутительное письмо Альфреда было в моей комнате, я, не подумав, перечитал его второй раз и оставил у кровати. Мне снилась мать, она меня предупреждала, тревожилась за меня, Я уже знаю — всякий раз, когда я в опасности, она так или иначе является меня предостеречь. Теперь я испытываю подлинный страх перед этим несчастным, неблагодарным юношей, перед его лишенным воображения эгоизмом, перед этим полнейшим отсутствием всякой восприимчивости к тому, что есть в других доброго, милосердного или что стремится быть таковым. Я боюсь его как дурного влияния. Быть с ним означало бы вернуться в ад, из которого я уже вырвался, в чем я уверен. Надеюсь, что больше никогда его не увижу»».

Завтрак принесли в комнату. Он сразу отложил письмо и, поев, сам отнес поднос с посудой. День стал невольно заполняться множеством мелких действий: Оскар вытирал пыль, собирал с полу крошки, приводил в порядок книги и бумаги. Во всем этом он не чувствовал себя самим собою, и ему казалось, что мир переменился, стал от него более далеким, менее понятным, а главное, менее реальным. С отъездом Росса исчезло чувство, что все ныне происходящее находится в связи с прошедшим.

Оскар просто еще не уловил ритма этого нового одиночества.

Когда надо было выйти из гостиницы, пришлось преодолеть некоторую робость. За порогом расстилался край тучных лугов и островков леса. У рыбачьих хижин мужчины курили трубки, а женщины чинили сети. Оскар приветствовал их улыбкой, кивком головы в баскском берете. К полудню у него уже было несколько знакомых, детишки уходили от него с пригоршнями медяков.

«Чувствую, что Берневаль будет моим домом,— продолжал он начатое письмо.— Ведь удивительно, что привез меня сюда белый конь родом из этих мест, который знал дорогу и спешил проведать отца и мать, оба они в почтенном возрасте. Удивительно и другое: я откуда-то знал, что Берневаль существует и что он приготовлен для меня».

За обедом он познакомился с пожилым господином, приехавшим на два дня и снимавшим номер в этой гостинице уже в течение двух лет. По-видимому, у него не было иных занятий, кроме того, чтобы есть да греться на солнце. Он жаловался на отсутствие театра. Месье Боннэ, подавая омлет, заметил, что театр ему вовсе не нужен, поскольку он ложится спать в восемь часов. Рантье стал возражать: потому, мол, он и ложится в восемь, что нет театра. Спорили они довольно долго, обмениваясь почти ритуальными фразами,— подобный разговор повторялся уже неоднократно. Господин под ко