простом слове. Случалось, что Оскар Уайльд, который считал себя всемогущим владыкою языка, готов был выпрашивать, как нищий, несколько обычных слов.
В конце концов рукопись эта его извела. Он уже не чувствовал ритма поэзии в толчее поправок и помарок. Отправив ее издателю, чтобы перепечатали на машинке, он в тот же день выехал в Руан на встречу с Дугласом.
Бози ждал на вокзале. Оскар выбежал к нему с громким криком. Взявшись под руки, бродили они по городу, заходили в кафе, нанимали дрожки, потом опять шли пешком и, наконец, устав от разговоров, воспоминаний и августовского солнца, вечером расположились в «Отель де ла Пост», где Дуглас накануне снял комнаты. Через два дня они разъехались: Бози в Экс-ле-Бэн — провести несколько недель с матерью и сестрой, Оскар в Берневаль — дожидаться его возвращения.
Казалось, будто некое волшебство изменило шале Буржа. На террасе слишком припекало солнце, а по вечерам от двери с террасы в кабинет дул холодный сквозняк. Скрип половиц, шорохи и потрескиванье мебели в ночные часы раздражали, напоминая о тоскливом одиночестве. С трудом можно было дождаться завтрака, старый Луи стал нерадив, г-н Боннэ брюзжал и надоедал. «Все человеческие несчастья происходят оттого, что люди не умеют спокойно сидеть дома»,— сказал мудрец. Но Оскар мудрецом не был. Он начал каждый день ездить в Дьепп, подолгу сидел в швейцарском кафе, наконец опять сбежал в Руан и стал умолять, чтобы Бози там его навестил.
«Му own darling boy,— писал он Дугласу,— все на меня злятся за то, что я опять возвращаюсь к тебе, но они не понимают... Чувствую, что, если могу еще мечтать об истинных произведениях искусства, я мог бы их создавать только рядом с тобой. Прежде было не так, но теперь все переменилось, и ты можешь возродить во мне энергию и ощущение радостной силы, необходимые для всякого искусства. Верни меня к жизни, и тогда дружба наша получит в глазах мира иное значение... И тогда, тогда бесценный мой, я снова буду Королем жизни!»
Во второй половине сентября Дуглас приехал в Руан и увез Оскара в Неаполь. В пути он все время обращался за мелкими суммами: на оплату счета в ресторане, на багаж, на папиросы. Можно было предполагать, что в каком-нибудь итальянском банке у него лежат деньги. Впрочем, стоило ли об этом тревожиться. Уайльд был тронут до слез, когда увидел на Виа-Партенопе движущиеся в бесконечность фонари экипажей, когда смешался с толпой, утонул в упоительной сумятице неаполитанских улиц. Они остановились в «Отель Руаяль» на Пьяц ца-дель-Муничипио, где у молодого лорда был открытый кредит.
Через две недели они переехали на виллу Джудиче в Позилиппо. Шли дни беспредельного счастья, заканчиваясь к вечеру пурпурным великолепием солнца, тонувшего в море за холмами Искии. Оба желали только покоя, газетчиков спроваживали. Оскар вернулся к своей «Балладе», Альфред писал цикл сонетов «Город души».
Бегство Уайльда встревожило друзей в Лондоне. Росс был огорчен до глубины души. Столько сердечной доброты, преданности, бескорыстных услуг и внимания с его стороны, и как быстро все оказалось тщетным! Оскар оправдывался психологической необходимостью. Мир вынудил его к этому. Он не может жить без атмосферы любви. Он должен кого-то любить и чувствовать себя любимым, независимо от цены, которую ему придется заплатить. Он знает: то, что он сделал, гибельно, но так было надо. Оба они не видят иной возможности жить. Ему придется еще не раз изведать горе, но что с того, раз он любит Альфреда. Любит, быть может, именно потому, что тот разрушил его жизнь. Ведь последний месяц в Берневале он чувствовал себя настолько одиноким, что думал о самоубийстве. Мир закрывает перед ним все двери, лишь врата любви открыты.
Все это не предотвратило бури. От жены пришло письмо с угрозами. Можно было ожидать, что она начнет бракоразводный процесс. Новый скандал, новое разбирательство с допросами тех же свидетелей, под вопли всей прессы привели бы к окончательной гибели, уничтожили бы те слабые завязи будущего, которые понемногу росли. Кончилось тем, что прекратили выплату Уайльду ренты.
«Баллада Рэдингской тюрьмы» была готова, хотя еще шли споры с Россом о прилагательных,— на нее возлагались большие надежды. Английское издание должно принести пятьсот футов, второе, американское, еще столько же; перед тем как появиться отдельной книжкой, поэму, возможно, напечатают две крупные газеты. Все лопнуло, ни одна газета не хотела принять эти стихи, даже без подписи,— напрасно Уайльд сбавлял цену до пределов, дозволявшихся самолюбием. Остался один издатель: Леонард Смитерс, специальностью которого были нецензурные книги, всяческие непристойности, продававшиеся «из-под прилавка». Жизнь делала грозное напоминание — будущее, возможно, уже не пойдет дальше дворов, лестниц и прихожих.
— Вот Оскар Уайльд в издании за два пенса! — кричал Бози в минуты крайнего возбуждения.
Было заметно, что он чувствует себя обманутым. Ведь он верил, что Уайльд опять создаст ему чудесную и беззаботную жизнь. Свалившаяся на них внезапно нужда была воспринята просто как предательство, и когда пришел вызов в суд за неоплаченный счет прачке, он кинулся на Оскара с кулаками, обзывая его лен
тяем, бездельником, дармоедом. В конце концов леди
Куинсберри прислала двести фунтов с требованием, чтобы Бози. немедленно оставил Уайльда, если хочет получать помощь из дому. В тот же день он уложил чемоданы и уехал, оставив Оскару немного денег и множество долгов. Поздним вечером Уайльд сбежал из виллы и спрятался от кредиторов в меблированной комнате на улице Санта-Лючия. Как с^м он позже сказал, у него «не было смелости взглянуть в лицо своей души».
Однажды он неожиданно очутился на пристани Им маколателла-Веккья, когда там раздавались звонки отходившего небольшого парохода. Уайльд сел на него, не спрашивая о направлении.
Неаполь постепенно удалялся, разворачивая всю свою дугу от торгового порта и до Позилиппо, голос большого города звучал все глуше, точно рассыпаясь пылью и смешиваясь с золотою дымкой солнечных лучей, лившихся на купола храмов и на белые фасады домов. Полуостров Сорренто вдавался в море волною своих лесистых возвышенностей, пароходик обогнул Вико-Эквензе, и вот над скалами зацвел край апельсинов, тутовых ягод, алоэ, фиг, гранатов, оливок. Сады подымались и опускались террасами, безлистные ветви винограда оплетали сквозистые перголы, небольшие домики белели в тишине и покое, всюду были какой-нибудь уступ холма или выемка в неровной, низкой ограде, на которые можно опереться, какой-нибудь камень на солнце или в тени, на который можно присесть, а вдоль берега тянулась длинная полоса карликовых сосен. Всюду было место, где можно жить, жить в счастье и покое до конца дней своих, жить с книгой, с лодкой, с мечтой.
Пароход причалил в Сорренто. Несколько мальчиков пры,гнули из барки в море. Вода на миг замутилась, будтр от радужной мыльной пены, потом снова обрела прежнюю идеальную прозрачность. От движений рук и ног ныряющих мальчиков вспыхивали искры и загорались странные огоньки, которые струились сверкающей полосой до желтого дна. Оскар бросил несколько медяков. Они пошли ко дну, кружась и отсвечивая, как лепестки розы на ветру.
За Сорренто берег опустел, и пароход повернул на запад. Весь Капри был на виду, от Пунта-дель-Арчера до Пунта-дель-Капо, лотом остров стал умаляться, сужаться, пока не осталось от него лишь немного скал да зелени — кусок берега на таком расстоянии, что слышен был запах смолы и крики женщин, отвязывающих лодки.
Баулы, чемоданы, тюки сносили на лодки, перевозившие пассажиров на сушу. Женщины брали их из рук гребцов, клали на голову и поднимались в гору как шеренга кариатид, позолоченных льющимися с запада лучами. Ничего другого не оставалось, как сойти вместе с прочими. Простое это дело было не менее трудным, чем взвалить себе на плечи земной шар.
Снизу, от воды, донесся голос, напоминавший стон: — Signore, per l аmore di Dio!
Старый рыбак махал шляпой и умолял своими светлыми, ясными глазами. Оскар сбежал по сходням и вскочил в его лодку.
Наверх, в город, повезли его дрожки. Ехали отлогим серпантином, вдоль лимонных садов и прикрытых соломенными матами виноградников, и остановились у отеля «Пагано», где как раз зажигали лампу над входом. В зале ресторана столы уже были накрыты к обеду. Оскар сел за маленький столик недалеко от двери. После третьего звонка вошло несколько мужчин. Один из них, увидев одинокого посетителя, с минуту смотрел на него, потом шепотом что-то сказал товарищам. Под давлением пяти или шести пар глаз Оскар склонился над белой, чистой скатертью, на которой не нашлось ни крошки, чтобы дать занятие беспомощным его рукам.
Он поднял голову, когда услышал, что синьор Пагано весьма учтиво что-то говорит ему, выписывая круги и завитушки странного, непонятного красноречия. Но оно только сперва показалось непонятным. Уайльд не перебивал, как бы поглощенный желанием узнать, насколько красноречие итальянца отличается в этих делах от скудной изобретательности лондонских хозяев гостиниц. Пагано говорил как человек латинской цивилизации, как потомок великой нации, омытой от всякой пошлости волнами тысячелетних приливов и отливов человеческой мысли. В его искусных оборотах вмещалось столько презрения к британским варварам, что Уайльд, вставая из-за стола, подал ему руку и невольно произнес:
— Grazie, signore.
Заходить в рестораны он уже не пробовал. Углубившись в улочки итальянского города, купил по дороге немного колбасы, сыру, хлеба, бутылку вина и, идя по направлению отдаленного шума, вышел к морю в том месте, где оно неутомимо обтачивает скалы Фаральони Ночь была очень теплая. Когда Оскар запрокинул голову для последнего глотка вина, он увидел кончик луны» выглядывавшей из-за Монте-Тиберио.
«В обществе таком, каким мы его создали, для меня не будет места, но у природы, чьи ласковые дожди льются равно на правых и на виноватых, найдутся расщелины в скалах, где я смогу укрыться, и потаенные долины, где я смогу выплакаться в тишине и без помех. Она зажжет звезды на сводах ночи, чтобы я не заблудился во мраке, и пошлет ветер развеять следы моих шагов, чтобы никто меня не нашел; она омоет меня в своих обильных водах и исцелит горь