Королек – птичка певчая — страница 29 из 73


Телегу порядком трясло. Когда мой взгляд останавливался на лице Хаджи-калфы, я опять начинала смеяться. Старик понимал причину столь неуместного веселья, сам смущенно улыбался в ответ и, качая головой, ворчал:

– Смеешься! Все еще радуешься?! – И, вспоминая ужасный пинок, полученный вчера вечером, добавлял: – Проклятый офицеришка! Понимаешь, так меня лягнул – все в животе перемешалось. Мират, вот тебе отцовское наставление: никогда в жизни не вздумай разнимать супругов. Муж и жена – одна сатана.

Наконец мы доехали до родника. Здесь нам предстояло расстаться. Хаджи-калфа вылил воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.

Неврик-ханым всхлипывая переложила в мою корзинку несколько хлебцев, испеченных накануне специально для меня.

Дикая Айкануш, которая, как мне казалось, была совершенно равнодушна ко мне, вдруг заплакала, словно у нее что-то заболело. Да как заплакала! Я сняла свои жемчужные сережки и продела их в уши девушки. Моя щедрость смутила Хаджи-калфу.

– Нет, ходжаным! – пробормотал он. – Подарки не должны стоить денег. А ведь это драгоценные жемчужины…

Я улыбнулась. Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению с жемчужинами, которые текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой цены!

Хаджи-калфа подсадил меня на телегу, затем глубоко вздохнул, ударил себя кулаком в грудь и сказал:

– Клянусь тебе, для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок офицера.

Эти слова опять напомнили о ночном скандале, и я рассмеялась. Телега тронулась. Хаджи-калфа погрозил вслед пальцем:

– Смеешься, негодница! Смеешься!..

Ах, если б расстояние сразу не отдалило нас и ты смог бы увидеть мои глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!


Вскоре мы углубились в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она то пролегала по высохшим руслам рек, то тянулась вдоль пустых полей и запущенных виноградников.

Изредка нам попадался одинокий крестьянин, еще реже – арба, которая, казалось, стонала от усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста за плечами.

На узенькой тропинке, бегущей через виноградник, мы встретили двух длинноусых жандармов, одетых так странно, что их можно было принять за разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:

– Селямюн алейкюм! – и пристально глянули на меня.

На прощание Хаджи-калфа говорил мне: «Дорога, слава Аллаху, надежная, но на всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно всегда держать открытым. Понятно, милая?» И вот теперь, стоило мне заметить кого-нибудь вдали, я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала лицо.

Шли часы. Дорога была безлюдна, уныла. Наша телега грустно поскрипывала. И кто ее только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет ее колес о камни порождал эхо, которое звучало в ушах человека как утешение. А когда мы ехали среди скал, мне вдруг почудилось, будто за грудой черных, словно обожженных, камней вьется невидимая тропинка, а по тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.

Приближался вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья начинали наполняться сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни, ни деревца.

Постепенно в сердце мое начал заползать страх: что, если мы до ночи не попадем в Зейнилер? Вдруг нам придется заночевать среди этих гор!

Время от времени возница останавливал телегу и давал лошадям передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.

Наконец, когда мы остановились опять среди скал, я не выдержала и спросила:

– Много ли еще осталось?

Возница медленно покачал головой и сказал:

– Приехали уже…

Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеется.

– То есть как приехали? – удивилась я. – Кругом ни души… Деревушки нигде не видно…

Старик снял с телеги мои пожитки:

– Надо спуститься по этой тропинке. Зейнилер в пяти минутах ходьбы отсюда. Телегой тут не проедешь.

Мы стали спускаться вниз по тропинке, крутой, словно лестница на минарете. Вскоре сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу темные силуэты кипарисов и несколько деревянных домишек среди жалких садов, огороженных плетнями.

На первый взгляд деревня Зейнилер производила впечатление пожарища, над которым еще кое-где поднимались струйки дыма.

Обычно при слове «деревня» мне представлялись веселые опрятные домишки, утопающие в зелени, как уютные голубятни старых особняков на Босфоре. А эти лачуги походили на черные мрачные развалины, которые вот-вот рухнут.

У покосившейся мельницы нам встретился старик в бурке и чалме. Он тянул за собой на веревке тощую коровенку, у которой ребра, казалось, выпирали поверх шкуры, и безуспешно пытался загнать ее в ворота. Увидев нас, он остановился и внимательно пригляделся.

Старик оказался мухтаром[41] Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких словах объяснил, кто я такая.

Под простым черным чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой возраст. Несмотря на это, мухтар-эфенди недоуменно посмотрел в мою сторону; очевидно, нашел меня слишком разряженной. Поручив корову босоногому мальчишке, он попросил нас следовать за ним.

Мы очутились в лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше рассмотреть дома. На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи хибарки, перед которыми разбросаны сети. Хибары скривились под ударами морского ветра, насквозь прогнили и почернели под дождем. Домишки Зейнилер напомнили мне эти лачуги. Внизу – хлев на четырех столбах, над ним жилище из нескольких комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом, селение Зейнилер ничуть не походило на те деревушки, о которых я когда-то читала и слышала, которые видела на картинках.

Мы остановились перед красными воротами сада, окруженного высоким деревянным забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь черной, вплоть до листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные доски.

Мухтар принялся стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались так, словно готовы были развалиться.

– Наверно, Хатидже-ханым совершает вечерний намаз, – сказал он. – Подождем немного.

У возницы не было времени ждать. Он оставил мои вещи у ворот и простился с нами. Мухтар сел на землю, подобрав полы своей бурки. Я примостилась на чемодане. Завязался разговор.

Я узнала, что Хатидже-ханым очень набожная женщина и состоит в какой-то дервишской секте. Она навещала больных, читала «Мевлюд»[42], расписывала невестам лица; поила в последний раз умирающих священной водой земзем[43]. Ей же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их в саван.

Мухтар-эфенди походил на человека, который окончил духовное училище. Я поняла, что он хочет воспользоваться случаем и сделать мне несколько наставлений. Он не выступал противником новой системы преподавания, но жаловался, что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа я узнала, что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаль[44].

Мухтар-эфенди весьма доброжелательно отзывался о Хатидже-ханым. Я поняла, что, если предоставлю этой «добродетельной, благоразумной, благочестивой и богомольной» женщине обучать детей Корану и ильмихалю, а сама буду вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.

Наставления мухтара-эфенди были прерваны стуком деревянных башмаков, который донесся из-за забора. Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел засов. Грубый голос спросил:

– Кто там?

– Свои, Хатидже-ханым… Из города приехала учительница.

Хатидже-ханым оказалась высокой семидесятилетней старухой с крупными чертами лица. Волосы ее были выкрашены хной и повязаны зеленым платком. Ее сутулые плечи облегало темное ельдирме[45] с накидкой, какие носят набожные старухи. На грубом, словно высеченном из камня, лице, смуглом и морщинистом, выделялись удивительно молодые глаза и ослепительно белые зубы.

Пытаясь разглядеть под чадрой мое лицо, она сказала:

– Добро пожаловать, ходжаным, входи!

Опершись рукой о притолоку ворот и не переступая порога, словно ей было запрещено выходить на улицу, Хатидже-ханым подхватила мои вещички, заперла опять ворота на засов и повела меня за собой.

Мы миновали сад, и я увидела здание школы, «отстроенное заново ценой больших жертв». Оно точь-вточь походило на все остальные лачуги Зейнилер, с той лишь разницей, что доски, набитые внизу вокруг столбов и образующие какое-то подобие класса, не успели еще почернеть.

Я хотела было уже войти в дверь, но Хатидже-ханым схватила меня за руку.

– Погоди, дочь моя.

Я даже испугалась. Старуха пробормотала короткую молитву и сказала:

– Ну, дочь моя, теперь произнеси «бисмиллях»[46] и ступи сначала правой ногой.

В нижнем этаже было темно, как в пещере. Старуха, не выпуская моей руки, потащила меня по узкому каменному коридорчику. Мы поднялись по темной лестнице, ступеньки которой от ветхости ходили ходуном. Верхний этаж представлял собой убогую прихожую и огромную комнату с наглухо закрытыми деревянными ставнями. Это была та самая удобная квартира для преподавателей, которой поспешил меня обрадовать заведующий отделом образования.

Хатидже-ханым поставила мой чемодан на пол, вытащила из старой печки в углу, заменяющей шкаф, лампу и зажгла ее.

– В этом году тут никто не жил, – сказала она. – Потому так пыльно… Но ничего, если Аллаху будет угодно, завтра чуть свет я приведу все в порядок.

Выяснилось, что эта женщина прежде учительствовала в Зейнилер. После реорганизации школ вилайетский отдел образования пожалел старуху, не выбросил на улицу, а оставил по-прежнему при школе, положив оклад в двести курушей. Словом, это была наполовину учительница, наполовину уборщица. Хатидже-ханым сказала, что отныне она будет делать то, что я прикажу.