Я сказала спокойно и настойчиво:
– Мне непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей… – В моем голосе звучали слезы; я перевела дыхание и добавила: – Я гораздо сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.
Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:
– Хорошо, дочь моя, только не забывай: бесполезные причитания могут испугать больную.
Примирившись с неизбежностью, какой бы ужасной она ни была, человек становится спокойным и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.
С тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а я помню каждую деталь, каждую мелочь.
В комнате находились два молодых доктора, в распахнутых халатах, с засученными рукавами, и пожилая женщина.
Солнце пробивалось сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и жизнью. За окном слышалось щебетание птиц, стрекот кузнечиков. Вдали заливался граммофон. В комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки, лежали пакеты ваты. По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе одиноко торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На комоде я увидела горсточку разноцветных камней и перламутровых ракушек, которые она подобрала на берегу моря. Под стулом валялась туфелька. На стене висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б… (на голове венок из полевых цветов, в руках – Мазлум). На столе – множество разных бус, лоскутки, еловые шишки, открытка с изображением невесты в дуваке – словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.
Дней за десять до этого я купила Мунисэ настоящую никелированную кроватку, украсила ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!
Мунисэ лежала на этой белоснежной постели под шелковым одеялом, бледная, как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала. Со спинки свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не закончила. Наверху на полке сидела кукла, купленная мною в Б… Краска на ней поблекла от поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.
Лицо моей девочки не выражало ни боли, ни мук. В усталых складках около рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для улыбки, обнажали ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало меня счастливой все время, начиная с той минуты, когда я впервые увидела его в мрачной школе Зейнилер.
Птицы по-прежнему щебетали за окном. Граммофон продолжал наигрывать. Солнечные лучи пробивались сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное детское лицо в светло-розовый цвет, похожий на золотистую пыльцу, какая остается на пальцах, державших за крылья бабочку. Солнце переливалось в рыжих локонах, упавших на лоб девочки.
Я не закричала, не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг шеи старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.
Смерть осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить ее, нежно, как мать, целовала в лоб и губы.
Врачи подошли к кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес шприц к обнаженной руке Мунисэ.
Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.
– Одеколону, немного одеколону… – сказал молодой доктор.
Хайруллах-бей кивнул головой на полку.
А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.
Вдруг в комнате резко запахло розовым маслом. Видимо, одеколон не нашли.
Розовое масло… Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в благодарность за то счастье, которое она мне дарила, я, бессердечная, ревновала к ее любимому запаху.
– Доктор-бей, вылейте весь флакон на постель… – простонала я. – Моя крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.
Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
– Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.
Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она сделала своей «абаджиим».
Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили одну.
Я дрожала, обливалась холодным потом. Острый запах розового масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под завывание снежной бури.
Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня. Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых ресницах дрожали слезы.
Я спросила как во сне:
– Который час? Все кончено, да?
Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как в Зейнилер, ночи.
Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.
– Узнаешь меня, Феридэ?
– А почему бы нет, доктор-бей?
– Слава Аллаху, слава Аллаху… Хорошо, что все это осталось позади…
– Что-нибудь случилось, доктор?
– Для девушки твоего возраста это не страшно. Ты немного заснула, дочь моя. Это не страшно…
– Сколько же я спала?
– Много, но это ничего… Семнадцать дней.
Спать семнадцать дней! Как странно! Свет беспокоил меня, и я опять закрыла глаза. Забавно: вот это сон! Я засмеялась каким-то незнакомым смехом. Казалось, он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять заснула.
Я перенесла тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей перевез меня в свой дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в жизни я болела так серьезно.
Прошло еще около полутора месяцев, пока я не окрепла окончательно. Целыми днями я валялась в постели. После болезни у меня стали выпадать волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.
Как приятно выздоравливать! Человеку кажется, будто он только что родился. Его радуют любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми глазами, словно маленький ребенок на разноцветные игрушки. Бабочка, бьющаяся о стекло, луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон колокольчиков бредущего вдали стада – все это заставляло приятно замирать мое сердце.
Болезнь унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние три года. Я вспоминала свое прошлое, и мне казалось, что оно принадлежит другому человеку, так как не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения. Время от времени я удивленно спрашивала себя: «Может, это только отголоски каких-то далеких снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?» Да, мне казалось, что вся эта грустная история только сон, а лиц, участвующих в ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими красками.
Хайруллах-бей ухаживал за мной, как преданный друг, и ни разу за это время не отлучался из дому. Он рассказывал мне разные занимательные истории, читал книги – словом, изо всех сил старался развлечь меня. Представляю, как он, бедный, измучился.
– Ты только поднимись, окрепни… Клянусь Аллахом, если я даже не заболею, все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую рубашку и три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться, жеманничать.
Иногда я впадала в забытье, похожее на сон. Сквозь прозрачные веки солнечный свет казался розовым. Хайруллах-бей читал книгу или дремал в кресле у моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя отделяется от тела и, как свет, как звук, несется в пустоте. От страшной скорости в ушах свистит ветер. Куда, в какие края я мчалась? Не знаю. Иногда, вздрогнув, я просыпалась, замирая от страха, словно вот-вот должна была свалиться в пропасть. Мне чудилось, будто я только что вернулась из каких-то далеких стран. Перед глазами плыли смутные, неясные очертания туманных облаков, которые неслись мне навстречу.
Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:
– Дорогой доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы можем навестить ее.
Сначала он не соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или хотя бы неделю. Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в конце концов мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета цветов, собрали у моря много разноцветных камешков (моя крошка их любила даже больше, чем цветы).
Мунисэ похоронили на холме у берега Средиземного моря под таким же тоненьким, как она сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного камня и впервые за все это время говорили о ней. Я хотела знать все: как умирала моя девочка, как ее хоронили. Но Хайруллах-бей не стал рассказывать подробностей. Одно только я узнала… Когда Мунисэ хоронили, имам спросил имя матери. Этого, конечно, никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей заменяла мать, назвал меня. Так имам предал девочку земле, произнеся в молитве: «Мунисэ, дочь Феридэ…»
Кушадасы, 1 сентября
Сегодня утром Хайруллах-бей сказал мне:
– Крошка, меня снова вызывают в деревню. Поручаю тебе моего Дюльдюля. У него на ноге рана. Перевязывай сама, ты ведь умеешь, не доверяй этому медведю онбаши. Негодный старик, видимо, хочет, чтобы лошадь, как и он, осталась без ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки минут десять поводи его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать рысцой. Только немного. Понятно? Во-вторых, сегодня булочник Хуршид-ага должен принести арендную плату. Кажется, двадцать восемь лир, что ли… Примешь деньги от моего имени. В-третьих… Что я еще хотел сказать? Совсем из ума выжил… Да, вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам тебе ту комнатку с видом на море. Она гораздо приятнее. Да и зимой там дует лодос, тебе будет теплее…