ну Медузу из «Мифов и легенд древней Греции», сразу вспомнила, как с утра изображала перед мамой, что долго чищу зубы, а на самом деле просто пустила воду из крана, и мысленно попросила у нее прощения.
Мне нравилось в Атаре все: ее длинная джинсовая юбка и ее походка в этой юбке – от бедра, но широким, уверенным шагом (много лет спустя я поняла, что она просто ходила так, как будто носит не юбку, а брюки), то, что она боялась щекотки, и в крайних случаях это можно было использовать как тайное оружие, и те моменты – за час перед наступлением шаббата – когда она, босая, быстрыми, ловкими движениями мыла пол на веранде, отгоняя шваброй непрошеных кавалеров, которые ластились к Пуме, нравился тон, которым она делала выговор за случайно раздавленную гусеницу или за нарушение шаббата, и то, как она злилась и каким тихим, приглушенным, почти зловещим, становился тогда ее голос – она не повышала тон, а понижала, нравилось как она пахла – свежим бельем и гелем, которым пыталась приструнить свою гриву, нравилась даже сеть нежных розовых прыщиков на ее щеках, и с того момента, как Двора сказала при мне Атаре: «Поздравляю, ты взрослеешь!» – указав на ее прыщики, которые на иврите называются «ранки зрелости», я тоже захотела такие же, и мечтала о веранде, на которой буду мыть пол на закате, и даже выпросила у мамы светло-джинсовую длинную юбку, только походка Атары у меня все равно не получалась – это была походка женщины, а у меня были ноги-спички, а бедра отсутствовали, и – на всякий случай – я умалчивала о своих субботних утренних запретно-велосипедных прогулках к Бахайскому храму…
Под конец каникул в честь Песаха – самых длинных после летних – когда у меня кружилась голова от цветущего миндаля и болел живот от количества съеденной мацы – мацы с маслом и сыром, мацы с медом, мацы в яичнице, мацы в шоколаде и даже большого «Наполеона» из мацы, – мама пришла домой с работы, держа на руках маленький, пушистый комок. Комку был месяц, это была девочка – с изумрудными глазами, носом кирпичного цвета, белыми усами и семицветной шерстью – там были белый, черный, два оттенка серого и три оттенка рыжего, но лапы – белые, как у благородной особы, и невероятно длинные. Ее мама была породы мейн-кун, а папа – неизвестным подзаборным нахалом. Я решила назвать ее «Лиса», с ударением на первом слоге, даже не подозревая о том, что есть такое американское имя и что мейн-кун тоже американская порода. Лису рано забрали у мамы, и она очень любила шерстяные вещи, часто забиралась на кровать, покусывала плед, утопая в нем лапами, запускала туда когти и урчала. А потом она чуть подросла и со всего разбега шмякалась о закрытую стеклянную дверь, когда ее не впускали в комнату, и мы перестали закрывать двери. А потом Лиса еще подросла, и я решила, что пора научить ее гулять на улице, чтобы она была свободная и гордая, как Пума, хотя мама возражала: она боялась, что Лису могут съесть овчарки Ринго и Тони, у которых – как у многих собак в Хайфе – была волчья кровь, или мангусты, стайкой перебегающие дорогу как раз у нашего дома… Но Лиса осторожно вышла на лестничный пролет, и, пока поднималась по ступенькам – к мосту, который вел к ступенькам на улицу Уингейт, она поняла, что это – ее территория, и, когда незваный Тони с лаем ворвался на лестницу снизу – из сада, она так зашипела на него, что пес бросился бежать и больше никогда здесь не появлялся, а Лиса спустилась в сад и стала его обживать, и с тех пор она каждый день гуляла – ела травку, копалась в земле и песке, валялась в солнечной пыли, лазила по деревьям и охотилась за птицами, а когда уставала или скучала по маме, поднималась по лестнице домой и со всего размаху наскакивала на дверь – «как пьяный мужик» говорила мама. А потом она совсем выросла и стала очень красивой кошкой – с белой пушистой грудью, невероятно длинными белыми лапами, разноцветными полосками и пятнами на шерсти, узкой, но опушенной мордочкой, которая делала ее похожей на сову, и черным, очень пушистым хвостом, который не позволяла расчесывать. Она могла пройтись по столу или по книжной полке, не уронив ни одной безделушки, сидеть неподвижно, как статуэтка, на мамином компьютере или лежать клубком в одном из абажуров, которые почему-то были разбросаны по балкону – в Лисе всегда было что-то королевское, и я утверждала, что в прошлой жизни она была королевой Англии, возможно даже Викторией. Однажды я прибежала домой в диком восторге и радостно заорала на смеси иврита и русского: «Мама! Там – под мостом! Лиса и Мици! Делают яхасей мин!»[7] – почему-то именно так и сказала. А на следующий день – уже растерянно: «Мама… там под мостом… Лиса… с другим котом… и у них тоже… яхасей мин…» – и у мамы вырвалось: «Вот шлюшка!» – и это прозвище прилипло к ней – так называли Лису все, включая моего папу, когда тот приезжал ко мне, и я даже придумала слово «шлюшевный», что означало «такой миленький и душевный», и мы с мамой часто говорили «шлюшевный» про зверей (и – гораздо реже – про людей). Лиса была Шлюшкой и одновременно Королевой Англии, правда, быть Шлюшкой ей нравилось, а вот Королевой Англии – не очень, но я все равно усаживала ее на свой письменный стол, надевала на нее свое ожерелье из фальшивого жемчуга, говорила ей «Ваше величество», целовала белоснежную лапу и предлагала «заняться чаепитием», а Королева Англии кусала меня в нос и убегала.
Теперь я могла бы рассказать о том, как завела на балконе черепашку и как Атара велела отпустить ее, о том, как Наоми решила похудеть и целую неделю ела только яблоки, а потом набросилась на газировку и гамбургеры с удвоенной силой и еще больше потолстела, о том, как папа Наоми случайно отрубил себе полпальца топором и так кричал, что один из трех кедров в парке Трех Кедров покосился, о том, как девочка-ангел сказала первое слово, и это было мое имя, о том, как мы с Офером играли в индейцев и украли у Йеошуа трубку, чтобы раскурить трубку мира, и чуть не спалили дом, и о том, что нам за это было, о том, как у Пумы родилось десять белых котят, и мы с Атарой и этими детьми искали им хозяев по всей Хайфе, и еще много-много историй, но всего не расскажешь, поэтому расскажу только о том, как Лиса пропала.
Это было до того, как она стала шлюшкой, и после того, как испугала своим шипением нахального Тони. В один прекрасный день она ушла и не вернулась ни поесть, ни попить, ни помять когтями плед, ни потереться спиной о мамины ноги, и никто не бросался на дверь «как пьяный мужик», и, когда наступил вечер, мы с мамой вышли на улицу, обошли весь район – до детской площадки на улице Бааль Шем Тов и вниз – через овраг – до синагоги, и даже вверх – на улицу Уингейт, но Лисы нигде не было. Мы подумали, что она сбежала с Неизвестным Подзаборным Нахалом, вроде ее папаши, и очень огорчились, по вечерам выходили на балкон и кричали в темноту: «Лиса, Лиса!» И на пятый день Лиса ответила: ее слабое мяуканье донеслось до нас сквозь густой воздух и запах перезрелых гранатов. Мы взяли карманный фонарик и вышли в ночь. Мы кричали: «Лиса, Лиса!» – и ветер доносил до нас «мяу» – еле слышное, приглушенное, такое же призрачное, как израильская осень. Мы шли на голос, через дворы, и трава, из которой лето выпило соки, щекотала нам щиколотки. Мы прошли через овраг, за синагогу, туда, где были жилые дома, и увидели нашу кошку в окне какого-то склада – исхудавшую, несчастную и грязную. Она сидела на подоконнике, смотрела вниз и боялась спрыгнуть в овраг. (Потом мы узнали от очевидцев, что Лису загнали взбесившиеся Ринго и Тони – сначала на дерево, а потом – на окно. Почему она раньше не подавала голос и как выжила пять дней без еды и питья, она не рассказала…) Мама постучалась в первую попавшуюся квартиру, одолжила стремянку и сняла Лису с окна, и Лиса обмякла на ее руках. Мы принесли ее домой и долго ласкали, а она так дрожала, что не могла есть и пить, и была такой беспомощной и жалкой, что мы поняли: она умирает. Мама позвонила ветеринару, и он сказал: «Уже поздно – клиника закрыта». Мама зарыдала, и на своем плохом иврите с тяжелым русским акцентом сказала: «Приезжай, иначе она умрет!» Он ответил, что вызов на дом стоит больших денег. И назвал сумму, которую мама повторила, а я подумала, что на эту сумму можно купить массу «красивых и полезных вещей», и в два раза больше «красивых и бесполезных», и кровать в мамину спальню вместо той ужасной раскладушки… А мама сказала: «Неважно, неважно, любые деньги! Только приезжай, скорее, умоляю, приезжай!» И он приехал: поставил Лисе капельницу, сделал уколы. Прошло много времени, но наконец он сказал, что опасность миновала. А потом оглядел нашу съемную квартиру – мебель, которую мама «понатаскала» отовсюду, и желто-розовую кухню, которой мы так гордились, и бесконечные стеллажи с книгами, и сказал: «Репатриантам сейчас тяжело… Я не возьму с вас денег – ни одного шекеля». И я подумала, что такое не могло бы произойти ни в одном другом городе мира – только в Хайфе.
А потом мы уехали. То есть не сразу, конечно, а только следующим летом, и до этого, разумеется, еще много всего произошло. Но уехать все равно пришлось, и еще до того, как я узнала о предстоящем переезде, я стала получать знаки, которые говорили, что перемены неизбежны, и поняла, что очень важно вовремя уехать и не ждать конца. Сначала не стало Тони: муниципалитет открыл борьбу с уличными собаками, и Тони по жадности съел отравленный корм, рассыпанный по улицам, а Ринго загрустил и стал выть на луну во всю глотку. Потом я узнала от Атары ужасную новость: они всей семьей переезжают в поселение в Нижней Галилее, и в тот же день я с легкостью нашла улицу Бааль Шем Тов на карте… А тем временем Авраам Кадмони и черный кот старели и приближался день рождения девочки-ангела, после которого должно стать известно, прорежутся ли крылья. А я не хотела этого знать, не хотела в один прекрасный день не найти на серебристой «субару» черного кота или постучать в окно Авраама Кадмони и не услышать ответа, и уж точно не хотела дожидаться отъезда Атары. Поэтому, когда мама сообщила, что мы переезжаем в центр страны, в место, где все улицы прямые, а кусты ровно подстрижены, я огорчилась и одновременно испытала облегчение. Из Хайфы у меня осталась только Шлюшка, которая на новом месте родила нагуленных там котят, и Атара, которой я три года писала длинные письма, выводя на толстом конверте заглавную букву ее имени –