– Какая удача, что застала вас, господин Пушкин, – сказала она, подходя близко. Богдасевич вежливо уступил ей место рядом с чиновником сыска.
Хоть дама хорошо следила за собой, на лице ее были заметны следы бессонной ночи и многих страданий. У женщины страдания всегда на лице. Впрочем, от вдовы исходил тонкий запах хороших духов.
– Для меня не меньшая удача оказаться в этом милом участке, – ответил Пушкин. – Что случилось?
– Странное дело: нашелся перстень Гри-Гри. То есть Григория Филипповича, – ответила она.
– Закатился под кровать?
– Никогда не угадаете, господин Пушкин, где его обнаружила.
Пушкин не был расположен решать загадки. Не всегда это приносит удовольствие. Тем более что находка могла разрушить уже отгаданные загадки. Или те, которые вот-вот будут отгаданы. Куда более важные.
– Раскройте тайну, госпожа Немировская, – сказал он. – Сразите наповал.
К вечеру Сухаревка затихала. Народец торговый закрывал лавки, навешивал замки для пущей важности и растекался по местным кабакам, что хоронились в подвалах да потаенных местах, известных только своим, чтобы спустить да пропить проданное или награбленное. Рынок пустел, оставляя чернеющие скелеты торговых мест, отчего площадь казалась зачарованным лесом с ведьмами и лешими. Только сказочной нечисти было далеко до тех, кто озоровал во тьме. К ночи тут становилось куда страшнее, чем днем. Закон воровской, закон неписаный, но которого всяк держался при свете дня, отступал ночью. В темноте не было на Сухаревке закона. Никакого. Наступало безраздельное беззаконие. С ранними сумерками даже лихие головушки убирались отсюда кто куда. Что творилось на проулках меж торговых рядов ночами, даже свои не знали, не то что полиция. С поздних часов полиция сюда не совалась. Что удивительно, бесстрашный обер-полицмейстер объезжал Сухаревку стороной.
Темнота готовилась поглотить своим чревом рынок. Фонарей тут никогда не бывало. Дама в вуали торопливым шагом прошла сквозь ряды к домишку, сколоченному из досок. Ей достались редкие взгляды: торговцы, запоздало убиравшие товар, дивились, кто же такая – невиданной храбрости. Остеречь неразумную барышню желающих не нашлось. Да она и не ждала ничьих советов. Уверенно постучала туда, где полагалось быть окну, и подняла вуаль. Дверь скрипнула и выпустила облако пара – внутри было жарко натоплено. Куня стоял в одной рубахе, тулуп кое-как накинут на плечи.
– Мать честная, – сказал он, присвистнув. – Куда ж ты лезешь? Или совсем разума лишилась?
– Нужда заставила, – ответила Агата, не оборачиваясь на долетевший крик. Не повезло кому-то, бывает.
Куня выразительно сплюнул.
– Ради перстенька, что ль, головой рискуешь? Из-за копеек? Так я ведь больше не дам, не пожалею.
– Тут другой оборот выходит. Мне понт пустили[5].
– Тебе?! – Куня поймал тулуп, съехавший от удивления, не иначе.
– Затем и пришла.
– Что взяли?
– Мой товар, рыжье и сверкальцы[6].
– И много? – только и спросил Куня и сразу исправился: – Что это я сморозил? За колечком не пришла бы.
– Пришла потому, что уговор держу. Так ведь?
Куня молча кивнул.
– А добрый человек моего купчика перехватил и вычистил, – сказала Агата. – И порешил. Обида у меня большая, Куня. Справедливости хочу.
Разговор становился слишком серьезным. Куня запахнулся в тулуп, будто тулуп защитит от неприятности.
– Когда?
– Вчера к ночи. В «Славянском базаре».
– Не наши. Туда дорожка не протоптана.
– Слишком жирный кусок взяли. Мой кусок.
– Не было такого. Я бы знал.
– Конечно, знал бы. Как же иначе?
– Постой, – Куня насторожился. – Ты это о чем?
– О том, что мое к тебе приплыло, к кому же еще.
Прямое оскорбление Куня спустил, благо свидетелей не было, никто не слышал. Хотя кто его знает, где чужие уши торчат.
– Чего хочешь? – спросил он.
Перед громадным мужиком Агата стояла, как ягненок перед волком. Но ягненок был слишком дерзкий.
– Свое возьми, а мое верни, – сказала она. – По справедливости. По уговору.
Притоптав каблуком снег, и без того мерзлый, Куня откинул отворот тулупа и упер руку в бок.
– Понимаешь, что сказала? – тихо проговорил он.
– Понимаю, что свое вернуть хочу.
– Ты меня, вора, во лжи обвиняешь?!
– Верни мое, а дальше как хочешь. Еще и человека порешили, на мою репутацию тень бросили.
Повисла тишина.
– Вот что, краля, тебе скажу, – начал Куня. – Ты к миру нашему воровскому не приписана, касательства не имеешь. Так, ошивалась с боку припеку. Терпел тебя, потому как наглая, смазливая, но умная. Только ума твоего бабьего не хватило понять: вот так пальцем поведу – от тебя следа не останется. Ты на кого посмела рот открывать? Прихлопнуть бы тебя как муху. Но так и быть: прощу на первый и последний раз. Как бабу прощу. Хотя надо бы проучить, чтоб язык за зубами держала. Да перед великим праздником не хочу лишний грех на душу брать, и так хватает. Так что мой тебе сказ: дуй отсюда и не оглядывайся. Больше не приходи. Знать тебя не хочу. Нет у нас больше с тобой уговоров. Поперек нам ходить не смей. Катись из Москвы куда глаза глядят. Нет для тебя в Москве больше дел. Ослушаешься – не прощу. Повторять не буду, сама соображай. Прощай, краля… Беги, может, уцелеешь…
Опустив вуаль, Агата медленно повернулась и неторопливо пошла прочь. Дорога до спасительной улицы была неблизкой. У торгового лотка метнулись чьи-то тени, словно окружая добычу. Куня высоко поднял руку с огромным сжатым кулаком. Тени присмирели.
Бесстрашная и гордая барышня с вуалью уходила все дальше.
Куня невольно любовался прямой спиной и рельефной фигуркой:
– Ишь, краля, баронесса, – сказал он с нежностью. – Какой брильянт для дела нашего пропал. Ничего, побегает и вернется. Куда ей деваться, с такими талантами. Наховирка[7] вышла бы – первый сорт.
Ольга Петровна отказалась наотрез. Не хотела знать новых подробностей. То, о чем случайно узнала, было вполне достаточно: муж ее настолько потерял голову, что подарил фамильный перстень какой-то девке. Остальное не имеет значения. Никакие подробности Гри-Гри не вернут, ее отношение к покойному мужу не изменят, даже если он изменил ей, его светлую память не очернят, да вообще о мертвых или хорошо, или ничего, как научили нас древние римляне. Возвращаться в ломбард Ольга Петровна не согласилась. Что было к лучшему: при вдове приказчик мог постесняться рассказать подробности.
Катков оказался сообразительным. Как только узнал, кто перед ним, юркнул под прилавок и предъявил находку. С виду перстень казался массивным. Пушкин не сильно разбирался в брильянтах, но этот казался неправдоподобно большим.
– Фальшивка? – спросил он, вертя прозрачный камешек на свету, чтобы грани заиграли радугой.
Катков сразу определил, что господин из сыска мало что понимает в ювелирном искусстве и особенно ценах, но виду не подал, протянул подушечку черного бархата, чтобы перстень выглядел эффектней.
– Никак нет-с. Извольте видеть: горный хрусталь. Камешек приятный, игривый, но не слишком дорогой. Алмазам не ровня. Мелкие – тоже хрусталь.
На взгляд Пушкина, разница была не такая уж большая. Оба прозрачные и блестящие. Важен не камень, а палец, на котором камень красуется. Вернее – пальчик…
– Сколько стоит?
– По нынешним ценам около девяноста рублей, ежели новый. Ну, а этот чуть подороже, все-таки лет пятьдесят назад сделан. – Катков положил подушечку с перстнем на прилавок, спрятал руки за спину, будто боялся обжечься.
– Уверены, что это перстень господина Немировского?
Вопрос наивен: как может приказчик не знать перстень, который самолично полировал. Каждая царапинка знакома.
– Григорий Филиппович завсегда его носил-с, – ответил он с глубокой печалью. – Перстень его дедушки, дорожил им, берег, снимал крайне редко. Из тысячи узнаю. Да что я! Ольга Петровна сразу признала, как только показал.
Аргумент был прочным: жены имеют свойство влезать во всякие мелочи, касающиеся их мужей. Следят и запоминают. Хуже жандармов, право слово.
– Как перстень оказался у вас в ломбарде?
К этому вопросу Катков был готов. Заранее составил речь, в которой описывал воровку, как он ее зачислил. Рассказывал четко и уверенно, как его хотели надуть с ценой. Особо отмечая, что барышня сильно торопилась и хотела деньги непременно сразу.
– Можете описать, как она выглядела?
С этим Катков справился умело: отметил, что хороша собой, на вид – лет двадцать пять, миловидна, обаятельна, среднего роста, одета по моде, с барашковыми рукавами, но не слишком вызывающе. На голове – меховая шапочка.
– Она прикрывала лицо вуалью, но потом подняла? – спросил Пушкин.
Проницательность полицейского немного удивила Каткова, но чего еще ждать от сыскной полиции?
– Совершенная правда, – сказал он.
– У дамы была только одна варежка.
Тут уже Катков не сдержал удивления:
– Ваша правда. Мороз такой, что муфта не уберегла, ручку поморозила.
– Как она представилась?
Приказчик чуть заметно смутился:
– У нас, изволите видеть, ломбард, документы не спрашиваем. Ни к чему-с.
Пушкин вынул черный блокнот и показал эскизы женских головок.
– Гостья не похожа на кого-нибудь из этих барышень?
Катков тщательно и солидно листал страницы, рассматривал, старательно морща лоб, но ничего определенного сказать не смог.
– Чем-то похожа, но не так, чтоб точно, – сказал он, возвращая блокнот. – Даму сильно меняют наряды, а уж прическа… Она была сильно взволнована, будто бежала издалека.
Пушкин неторопливо засунул блокнот внутрь сюртука. Требовалась небольшая пауза, чтобы собрать осколки мыслей. Все то, что рассказал приказчик, быть не должно. Не имело права быть. А если случилось, то… То ломало формулу, которая уже выстроена. Произошедшее было столь нелогично, с какой стороны ни посмотри, что не имело права на существование. Как фантом или привидение. Однако перстень лежал на подушке, реальный и настоящий.