Ксанка не двигалась с места. Ее не пугали ни болезни, ни сидение дома, ни холод, которого она не замечала и не чувствовала. Она вообще ничего не чувствовала. Она просто знала, что то, чего она действительно хотела, уже не будет. Потому что после смерти существует только одно слово. И это слово – «никогда». Ксанке незачем возвращаться домой, потому что в нем никогда больше не будет мамы. Грубоватая от природы и в силу воспитания, Ксанка не испытывала особой нужды в нежности и ласке, привыкла получать все это от матери крошечными порциями. Признаками любви и заботы были скорее пинки, затрещины и отповеди, которые сыпались на ее плечи без всякого дозиметра. И если еще несколько дней назад Ксанка затыкала уши, чтобы не слышать криков и нотаций матери, огрызалась в ответ и про себя искренне желала орущей на нее женщине провалиться сквозь землю, то теперь отдала бы все и даже больше ради того, чтобы снова все это услышать.
Но судьба распорядилась так, что с той поры это возвращалось лишь в памяти.
В тот вечер на прошлой неделе Ксанка возвращалась домой за полночь и старалась поворачивать ключ как можно тише, чтобы не разбудить отца и не услышать холодно-вежливое и зловещее: «Пойдем, расскажешь, где была, Ксаночка». Правда, ей хотелось, чтобы мать не спала. Она собиралась выпросить новые босоножки, и ввиду приближающегося дня рождения теплилась надежда, что ей не откажут. Ксанка знала, что мать пугают ее поздние возвращения. И на радостях, что «паршивка Ксанка» жива и здорова, она вполне могла согласиться на покупку обновки. Ксанка юркнула в темную прихожую и тут же врезалась в холодный взгляд отца. Внутренне съежилась и мысленно надела защитную броню, приготовившись к худшему. Однако экзекуции не последовало.
– Ты одна? – отчего-то растерянно спросил он, заглядывая дочери за спину, будто не веря собственным глазам.
– Одна, – осторожно ответила Ксанка, забыв огрызнуться и заявить: «А с кем мне быть?», или «А вы кого-то еще ожидаете?», или «Королева английская просила передать, что прибудет к пятнице».
– Мать тебя пошла искать.
– Давно? – сразу забеспокоилась девушка. Матери и раньше случалось дожидаться непутевую дочь на улице, но далеко от подъезда она не отходила, и Ксанка всегда замечала ее статную подбоченившуюся фигуру, освященную фонарем. Женщина скорее выходила просто подышать воздухом и насладиться тишиной уснувшего двора, а не разыскивать дочь, которая «явится, никуда не денется».
– Второй час пошел.
– Как же это? – охнула Ксанка. Она привыкла вместо приветствия бросать матери дежурное «Давно ждешь?» и слышать в ответ «Минут десять» или пятнадцать, или, в крайнем случае двадцать, но так, чтобы второй час где-то гулять, да еще в непогоду, когда холодно и сыро, – причины такого поступка не укладывались в голове. Она разволновалась, засуетилась, накинула снятое было пальтишко, сунула ноги в боты:
– Пойду гляну.
– Сходи, – мрачно кивнул отец, и Ксанка поспешила от греха подальше выбежать из квартиры.
Отсутствовала она недолго. Пришла, пошатываясь и трясясь, юркнула в постель и мгновенно уснула. Она-то думала, что будет продолжать блевать, плакать и кричать так же, как на пустыре за гаражами, где обнаружила искромсанное тело матери. Думала, что сейчас же растормошит отца, разбудит своими воплями и стенаниями. А она рухнула в кровать и спала, словно потеряла на том пустыре не только мать, но и себя саму. Будто осталась от прежней Ксанки одна телесная оболочка, лишенная чувств, эмоций и рассудка. Так и провалялась в забытьи, пока не уловило спутанное сознание сдавленный крик отца. Девушка подскочила и выпрыгнула в коридор расхристанная и неодетая, и увидела разом и соседей, и участкового, и еще трех или четырех незнакомцев со скорбными лицами, и тяжело привалившегося к стене отца, и сразу вспомнила, и заголосила, забыв спросить, что случилось. А потом стучала зубами о стакан, дрожала, кутаясь в сальный плед, и все повторяла и одним, и другим, и третьим: «Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю».
– Я ничего, ничего не знаю, – пролепетала Ксанка, вжавшись в деревянный крест, и постаралась сбросить со своих плеч заботливые руки Верочки.
– Ксаночка, пойдем, милая! Я-то точно знаю, что ты заболеешь, если будешь вот так стоять на ветру. Тетя Аня, если нас сверху видит, переживает, наверное.
Как ни тошно было Ксанке, а речи, с ее точки зрения глупые, она мимо ушей не пропускала:
– Душа, Верка, на девятый день отлетает. Так что не видит она ничего сверху, не мели чепухи.
– Так тем более. Значит, она здесь, где-то рядом притаилась, а ты ей покоя не даешь, нервничать заставляешь.
Ксанка поморщилась:
– Верунь, тебя в медицинский не примут. Ты про какой-то орган толкуешь, которого в природе не существует.
– Про какой орган?
– Так про душу. – Ксанка, наконец, разомкнула руки, отодвинулась от деревяшки, взглянула на подругу исподлобья: – Ну, что ты лыбишься?
Верочка, как ни странно и нелепо это выглядело, действительно улыбалась. Она успокоилась: Ксанка ерничала и даже пыталась шутить, значит, выздоравливала, значит, как ни кощунственно это звучит, все наладится, переживется, и подруга снова начнет зубоскалить, ехидничать и смеяться.
– Ну, пойдем, пойдем, Ксан. Вон смотри: папа ждет.
– Пусть ждет, – огрызнулась Ксанка, но все же двинулась с места, поплелась на ватных ногах. А Верочка обнимала ее за плечи, поддерживала, вела рядом, как собачку на поводке, и все тараторила без умолка, увещевала:
– Ксан, вы сейчас с ним друг за дружку держитесь. Вы ведь теперь друг для друга самые дорогие, самые близкие. Вдвоем всегда легче горе переживать, слышишь меня? Поплачете вместе, пожалеете друг друга, и все не так тошно станет.
Ксанка слышала, но не слушала. Во-первых, Верочка со своими причитаниями ее порядком утомила, а во-вторых, она, как никто другой, знала, что отцу горе переживать будет легче, срывая всю злость и боль на дочери. Хотя особой уверенности в том, что он искренне скорбел и переживал утрату, у Ксанки не было. Бил он ее в последнее время без остервенения, но с плохо скрываемым удовольствием от происходящего. Взгляд его становился масляным, щеки красными, ноздри раздувались, и весь он пыхтел, будто чайник, готовый взорваться от натуги. Но стоило Ксанке тихонько взвизгнуть или чуть слышно простонать после особо сильного удара, как он сразу сдувался, становился каким-то маленьким, обмякшим и тихим. В свои шестнадцать Ксанка уже была отлично осведомлена, какие такие загадочные процессы заставляют мужчину походить на сгусток рвущейся наружу энергии и откуда, собственно, эта энергия выплескивается. Догадка была тошнотворна и омерзительна. Но еще омерзительней был липкий страх того, что, теперь не ограниченный присутствием жены и матери, отец перейдет от лупцевания к гораздо более мерзким способам удовлетворения своих извращенных потребностей.
Страх этот был небеспочвенный. Он нашел свое подтверждение в тот же вечер. После поминок, как только захлопнулась дверь за последней шмыгающей носом соседкой, он лютым зверем накинулся на Ксанку. Дубасил особенно злобно и страстно, а она молчала, сцепив зубы, ни за что не желая доставлять ему ожидаемое удовольствие, и этим своим упрямым терпением раздражала своего мучителя еще больше, распаляла и злила.
– Ты ее убила, сука. Ты виновата, гнида малолетняя, – приговаривал он, оглаживая ремнем за несколько дней ставшую тощей Ксанкину задницу. – Это ж она тебя пошла искать, заразу. Дошлялась, дрянь такая. Дома ей не сиделось, а мать теперь в могиле гниет. Твоих рук дело, убийца проклятая! – Ксанка даже забылась на миг и на какую-то долю секунды подумала, что отец действительно верит в то, что произносит. На мгновение ей показалось, что он на самом деле наказывает ее за бесшабашность, что обвиняет без какой-либо фальши, но уже перед следующим ударом сквозь свист ремня и жаркое дыхание зверя сумела расслышать звук расстегиваемой ширинки, и рванулась, и скатилась с кровати, неловко двинув отца ногой в челюсть, и выбежала во двор, затаилась до утра за теми же злосчастными гаражами. А там ревела, дрожала, выла белугой, но вовсе не от обиды и не от страха, а от ужаса перед тем, что собиралась сделать. Но отступить она не могла, потому что, какими бы грязными и отвратительными ни казались ей собственные намерения, не могли они перевесить и заглушить в девушке тот азарт охотника, который чувствует, что загнал добычу и для окончательной победы осталось только спустить курок. И Ксанка, не оглядываясь и не печалясь, сняла свое ружье с предохранителя.
Утром, дождавшись, когда отец выйдет из подъезда и отправится на работу, она позвонила следователю, что так настырно расспрашивал, не видела ли Ксанка чего-то в ночь убийства, и оставил свой телефон на случай, если девочка что-нибудь вспомнит, и искусно дрожащим голосом попросила приехать. Через час с небольшим она с расширенными от ужаса глазами продемонстрировала находку, обнаруженную в ящике отцовского стола.
– Вот, я пыль протирала, нечаянно потянула – он и открылся, а там… – Ксанка всхлипнула, показывая на испачканный в крови нож. – Папа обычно ящики на ключ запирает, сегодня забыл, наверное. – То, что ключи от ящиков стола отец хранил за томиком Тургенева на нижней полке книжного шкафа, девочка обнаружила несколько лет назад. С той поры иногда любопытствовала содержимым, не находя ничего предосудительного, кроме нескольких понюшек табаку, наличие которого в доме никогда не одобряла мать. – А что это?
– Разберемся, – только и смог выдавить следователь, которому стало искренне жаль маленькую дурочку, которая вслед за матерью должна была потерять и отца.
Нож отправился в целлофановый пакет, следователь – восвояси, а чрезвычайно довольная собой Ксанка в гости к Верочке.
Когда, наболтавшись с подругой и наигравшись с Костиком, она собралась уходить, Верочкина бабушка, которая терпеть не могла подругу внучки, сердобольно протянула ей сверток и сказала:
– На вот, домашние тут с мясом, с капусткой. Поешь и отца угостишь, когда придет.