Она бесшумно подошла к Карлу, раздававшему собакам остатки пирога, нарезанного ровными ломтями.
— Сын мой! — обратилась к нему Екатерина с дрожью в голосе, так хорошо наигранной, что король невольно вздрогнул.
— Мадам, что с вами? — спросил он, быстро обернувшись.
— Сын мой, я прошу вашего разрешения уехать в один из ваших замков, все равно какой, лишь бы он был подальше от Парижа.
— А по какой причине, мадам? — спросил Карл, уставившись на нее своим стеклянным взором, который в иных случаях бывал проникновенным.
— По той причине, что с каждым днем меня все больше оскорбляют эти люди из новой церкви, и потому, что еще сегодня я слышала, как гугеноты грозили лично вам здесь, в самом Лувре, а я не хочу быть свидетельницей такого рода сцен.
— Но ведь кто-то хотел убить их адмирала, — ответил Карл IX голосом, в котором звучала искренняя убежденность. — Какой-то мерзавец уже лишил этих бедных людей их мужественного де Муи. Клянусь жизнью, матушка! В королевстве должно быть правосудие!
— О, не беспокойтесь, сын мой, — ответила Екатерина, — они не останутся без правосудия: если откажете в нем вы, то они сами совершат его по-своему: сегодня убьют Гиза, завтра меня, а потом и вас.
— Вот что! — ответил Карл, и в его голосе впервые послышалась нотка подозрения. — Вы так думаете?
— Ах, сын мой, — продолжала Екатерина, всецело отдаваясь бурному течению своих мыслей, — неужели вы не понимаете, что дело не в смерти Франсуа Гиза или адмирала, не в протестантской или католической религии, а в том, чтобы сына Генриха Второго заменить сыном Антуана Бурбона.
— Ну-ну, матушка, вы опять впадаете в свойственные вам преувеличения, — ответил Карл.
— Каково же ваше мнение, сын мой?
— Выжидать, матушка, выжидать! В этом — вся человеческая мудрость. Самый великий, самый сильный, самый ловкий — тот, кто умеет ждать.
— Ждите, но я ждать не стану.
С этими словами Екатерина сделала реверанс, подошла к двери и хотела идти в свои покои, но Карл остановил ее, сказав:
— В конце концов, что я могу сделать? Прежде всего я справедлив и хочу, чтобы все были мной довольны.
Екатерина вернулась и обратилась к Тавану, все это время ласкавшему королевскую пустельгу:
— Граф, подойдите к нам и выскажите королю ваше мнение о том, что надо делать.
— Ваше величество, разрешите? — спросил граф.
— Говори, Таван, говори.
— Ваше величество, как поступаете вы на охоте, если на вас бросается кабан?
— Черт возьми! Я его подпускаю поближе и всаживаю ему в глотку рогатину.
— Только для того, чтоб он вас не ранил? — заметила Екатерина.
— И ради наслаждения, — ответил король с таким вздохом, который свидетельствовал об удальстве, легко переходившем в зверство. — Но убивать своих подданных мне не доставило бы наслаждения, а гугеноты такие же мои подданные, как и католики.
— Тогда, — ответила Екатерина, — ваши подданные-гугеноты поступят как тот кабан, которому не всадили рогатины в горло: они вам вспорют ваш трон.
— Ба! Это, матушка, вы так думаете, — ответил король, показывая всем своим видом, что он не очень верит предсказаниям своей матери.
— Разве вы не видели сегодня де Муи и всех его приспешников?
— Конечно, видел, раз я пришел сюда от них. А разве он требовал чего-нибудь несправедливого? Он просил меня казнить убийцу его отца, злоумышлявшего и на жизнь адмирала. Разве мы не наказали Монтгомери за смерть вашего супруга, а моего отца, хотя его смерть — просто несчастный случай?
— Хорошо, сир, оставим этот разговор, — ответила задетая за живое королева-мать. — Сам Господь Бог хранит ваше величество, даруя вам силу, мудрость и уверенность, а я, бедная женщина, оставленная Богом, конечно, за мои грехи, страшусь и покоряюсь.
И, сделав еще раз реверанс, она подала знак герцогу Гизу, вошедшему к королю во время разговора, чтобы он занял ее место и сделал последнюю попытку.
Карл проводил мать глазами, но не позвал ее назад; затем он начал ласкать собак, насвистывая охотничью песню.
Вдруг он прервал свое занятие и сказал:
— У моей матери настоящий королевский ум: у нее нет ни колебаний, ни сомнений. Не угодно ли — взять да убить несколько дюжин гугенотов за то, что они явились просить о правосудии! В конце концов разве это не их право?
— Несколько дюжин, — тихо повторил герцог Гиз.
— A-а, вы здесь, герцог! — сказал король, сделав вид, что только сейчас его увидел. — Да, несколько дюжин; не велика убыль! Вот если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Ваше величество, вы разом будете избавлены от всех врагов, и завтра не останется ни одного, который мог бы упрекнуть вас за смерть всех остальных», — ну, тогда другое дело!
— Сир… — начал герцог Гиз.
— Таван, оставьте Марго, посадите ее на жердочку, — прервал герцога король, — она носит имя моей сестры, королевы Наваррской, но это еще не причина, чтобы все ее ласкали.
Таван посадил пустельгу на жердочку и занялся борзой.
— Сир, — снова заговорил герцог Гиз, — так если бы вашему величеству сказали: «Ваше величество, завтра вы будете избавлены от всех ваших врагов…»?
— Предстательством какого же святого свершится это чудо?
— Сир, сегодня двадцать четвертое августа, праздник святого Варфоломея, следовательно, его предстательством все и совершится.
— Превосходный святой — пошел на то, что с него заживо содрали кожу! — ответил король.
— Тем лучше! Чем больше его мучили, тем больше у него должно быть злобы против своих мучителей.
— И это вы, кузен мой, вы, своей шпажонкой с золотым эфесом перебьете сегодня за ночь десять тысяч гугенотов? Ха-ха-ха! Клянусь смертью, ну и забавник вы, господин де Гиз!
И король расхохотался, но хохот был неестественный и прокатился по комнате зловещим эхом.
— Сир, одно слово, только одно! — убеждал герцог, затрепетав от этого нечеловеческого смеха. — Один ваш знак, все уже готово. У меня есть швейцарцы, тысяча сто дворян, легкая конница и горожане; у вашего величества — личная охрана, друзья и католическая знать… Нас двадцать против одного.
— Так что же, кузен, раз вы так сильны, какого же черта вы приходите жужжать мне об этом в уши? Пробуйте, пробуйте, но без меня.
И король отвернулся к своим собакам. Портьера отодвинулась, из-за нее выглянула Екатерина.
— Все хорошо, — шепнула она Гизу, — настаивайте, и он уступит.
И портьера снова опустилась, но король этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
— Поистине, Генрих, вы пристаете ко мне с ножом к горлу; но, черт возьми, я не поддамся! Разве я не король?
— Пока нет, сир; но вы будете им завтра, если захотите.
— Ах, вот как! Значит, убьют и короля Наваррского, и принца Конде… у меня в Лувре!.. Фи! — Затем король чуть слышно прибавил: — За его стенами — другое дело.
— Сир! — воскликнул герцог Гиз. — Сегодня вечером они идут кутить вместе с вашим братом, герцогом Алансонским.
— Таван, — сказал король с прекрасно наигранным раздражением, — неужели вы не видите, что злите мою собаку! Идем, Актеон, идем!
И, не желая больше слушать, Карл ушел к себе, оставив Тавана и герцога Гиза почти в прежней неизвестности.
В это же время у Екатерины Медичи разыгрывалась другая сцена. Посоветовав герцогу Гизу держаться твердо, Екатерина вернулась в свои покои, где застала всех лиц, обычно присутствовавших при ее отходе ко сну. Она пришла от короля уже с другим выражением лица, не мрачным, какое было при ее уходе, а веселым; очень любезно она отпустила одного за другим своих придворных дам и кавалеров; и вскоре у нее осталась лишь королева Маргарита, которая, задумавшись, сидела у открытого окна, глядя на небо.
Уже два или три раза, оставаясь наедине с дочерью, королева-мать собиралась заговорить с ней, и каждый раз мрачная мысль останавливала в ее груди готовые сорваться слова.
В это время портьера на двери раздвинулась и вошел Генрих Наваррский. Екатерина вздрогнула:
— Это вы, сын мой? Разве вы ужинаете в Лувре?
— Нет, мадам, герцог Алансонский, принц Конде и я идем шататься по городу. Я был почти уверен, что застану их здесь любезничающими с вами.
Екатерина улыбнулась:
— Ну что же, идите, идите… Какие счастливцы мужчины, что могут ходить куда угодно… Правда, дочь моя?
— Да, правда; как прекрасна и заманчива свобода, — ответила Маргарита.
— Вы хотите сказать, мадам, что я стесняю вашу свободу? — сказал Генрих, склоняясь перед женой.
— Нет, ваше величество: я болею не за себя, а за положение женщины вообще.
— Сын мой, вы, может быть, увидитесь и с адмиралом? — спросила королева-мать.
— Может быть, да.
— Пойдите к нему, это послужит примером для других; а завтра вы мне расскажете, что с ним.
— Раз вы, мадам, одобряете этот поступок, я, разумеется, зайду к нему.
— Я ничего не одобряю… Кто там еще? Не пускайте, не пускайте!
Генрих уже пошел к двери, чтобы исполнить приказание Екатерины, но в это мгновение портьера шевельнулась и показалась белокурая головка мадам де Сов:
— Мадам, это парфюмер Рене: ваше величество приказали ему прийти.
Екатерина бросила быстрый взгляд на Генриха.
Услыхав имя убийцы своей матери, юный король слегка покраснел, а затем почти сейчас же смертельно побледнел. Он сообразил, что лицо выдает его волнение, отошел к окну и прислонился к подоконнику.
Маленькая левретка залаяла, и в тот же миг вошли двое: тот, о ком доложили, и дама, не нуждавшаяся в докладе.
Первым вошел парфюмер Рене с вкрадчивой учтивостью флорентийских слуг; в руках он нес ящик с открытой крышкой, перегороженный на отделения, где стояли флаконы и коробки с пудрой.
За ним следовала старшая сестра Маргариты, герцогиня Лотарингская. Она вошла в потайную дверь, сообщавшуюся с кабинетом короля, дрожа всем телом, бледная как смерть. Герцогиня надеялась, что королева-мать, занявшись вместе с мадам де Сов осмотром того, что было в принесенном ящике, не заметит ее прихода, и села рядом с Маргаритой, около которой стоял король Наваррский, прикрыв лоб рукой, в позе человека, приходящего в себя от головокружения. Но Екатерина обернулась и сказала Маргарите: