Ла Моль стал приближаться к другому дворянину и, подойдя на несколько шагов, тихо сказал себе:
– Господи, помилуй! Ведь это граф Коконнас.
Пьемонтец обернулся на звук шагов и стал разглядывать Ла Моля с не меньшим изумлением.
– Черт меня побери, если это не месье де Ла Моль! Тьфу, что я делаю! Ругаюсь у короля в доме! А впрочем, и сам король ругается, пожалуй, еще почище, даже в церкви. Значит, мы оба попали в Лувр?
– Как видите; а вас провел Бэм?
– Да! Прелюбезный немец этот Бэм. А кто же провел вас?
– Месье де Муи… Я говорил вам, что гугеноты тоже немало значат при дворе… Что ж, повидали вы герцога Гиза?
– Еще нет… А вы получили аудиенцию у короля Наваррского?
– Нет, но должен получить. Меня провели сюда и сказали подождать.
– Вот увидите, это пахнет парадным ужином, и мы окажемся рядом на этом пиршестве. Действительно, какая игра случая! В течение двух часов судьба все время сводит нас… Но что с вами? Вы словно чем-то озабочены?
– Кто, я? – вздрогнув, спросил Ла Моль, все еще завороженный видением, представшим перед ним. – Нет, но само место, где мы находимся, вызывает во мне целый сонм размышлений.
– Философических, не правда ли? И у меня тоже. Как раз когда вошли вы, мне приходили на ум все наставления моего учителя. Граф, вы знаете Плутарха?
– Ну как же! – улыбаясь, отвечал Ла Моль. – Это один из самых любимых моих авторов.
– Так вот, по-моему, – серьезно продолжал Коконнас, – этот великий человек не преувеличил, когда сравнивал наши природные способности с цветами, ослепительно яркими, но преходящими, тогда как в добродетели он видит растение бальзамическое, с невыдыхающимся ароматом и представляющее собой лучшее лекарство для душевных ран.
– Месье Коконнас, вы разве знаете греческий язык? – спросил Ла Моль, пристально глядя на собеседника.
– Нет, но мой учитель знал, и он-то мне советовал побольше рассуждать о добродетели, если я буду при дворе. Это, говорил он, очень похвально. Так что, предупреждаю вас, по этой части я хорошо подкован. Кстати, вы не проголодались?
– Нет.
– А мне казалось, что в «Путеводной звезде» вас очень манила курица на вертеле; я лично умираю от истощения.
– Вот вам, месье Коконнас, отличный случай применить к делу ваши доводы в пользу добродетели и доказать ваше преклонение перед Плутархом, ибо этот великий писатель где-то говорит: «Полезно упражнять душу горем, а желудок – голодом» – «Prepon esti tên men psuchên odunê, ton de gastéra semô askeïn».
– Вот как, значит, вы знаете греческий язык? – в полном изумлении воскликнул Коконнас.
– Честное слово, да! – ответил Ла Моль. – Меня мой учитель выучил.
– Дьявольщина! Ваша судьба, граф, обеспечена: вы будете с королем Карлом сочинять стихи, а с королевой Маргаритой говорить по-гречески.
– А еще могу говорить по-гасконски с королем Наваррским, – добавил, смеясь, Ла Моль.
В эту минуту в конце галереи, примыкавшей к покоям короля, отворилась дверь, раздались шаги, и из темноты стала надвигаться чья-то тень. Тень приняла образ человеческого тела, а тело оказалось принадлежащим командиру стражи – Бэму.
Он в упор поглядел на лица обоих молодых людей, чтобы узнать своего, и жестом пригласил Коконнаса следовать за собой. Коконнас сделал рукой прощальный знак Ла Молю, и они расстались.
Бэм провел Коконнаса до конца галереи, отворил дверь, и они очутились на верхней ступеньке какой-то лестницы.
Тут Бэм остановился, посмотрел кругом и спросил:
– Месье де Коконнас, вы где живет?
– В гостинице «Путеводная звезда», на улице Арбр-сек.
– Корошо, корошо! Эта два шаг от сдесь… идить скоро в ваш гостиница и в этот ночь…
Он снова огляделся.
– Так что же в эту ночь? – спросил Коконнас.
– Так в этот ночь, – ответил он шепотом, – ви ходить сюда с белый крест на ваш шляпа. Пароль для пропуск будет «Гиз». Тс! Ни звук!
– А в котором часу должен я прийти?
– Когда вы услышить напат.
– Какой «напат»? – спросил Коконнас.
– Ну да, напат: пум! пум! пум!..
– А-а, набат!
– Так я и сказал.
– Хорошо, приду, – ответил Коконнас.
Он попрощался с Бэмом и пошел прочь, рассуждая сам с собой: «Какого черта все это значит и почему будут бить в набат? Все равно, я остаюсь при своем мнении, что этот Бэм – очаровательный немец. А не подождать ли мне графа де Ла Моль? Нет, не стоит: он, может быть, останется ужинать у короля Наваррского».
И Коконнас пошел прямо на улицу Арбр-сек, куда его тянула как магнит вывеска «Путеводной звезды». Пока Бэм беседовал с пьемонтцем, в галерее отворилась другая дверь, со стороны покоев короля Наваррского, и к Ла Молю подошел паж.
– Это вы – граф де Ла Моль? – спросил он.
– Он самый.
– Где вы живете?
– На улице Арбр-сек, в «Путеводной звезде».
– Хорошо, это рядом с Лувром. Слушайте! Его величество просил вам передать, что сейчас ему нельзя принять вас, но, может быть, он этой ночью пошлет за вами. Во всяком случае, если завтра утром вы не получите от него никакого извещения, приходите сюда, в Лувр.
– А если часовой меня не впустит?
– Да, правда… Пароль – «Наварра». Скажите это слово, и перед вами откроются все двери.
– Благодарю!
– Подождите, мне приказано проводить вас до самой железной решетки входа, чтобы вы не заблудились в Лувре.
«Да! А как же Коконнас? – сказал себе Ла Моль, уже выйдя из Лувра. – Впрочем, он останется на ужин у герцога Гиза».
Но первый, кого он увидел, входя к мэтру Ла Юрьер, был Коконнас, уже сидевший за столом перед огромной яичницей с салом.
– Ха, ха, ха! – расхохотался Коконнас. – Видать, вы так же пообедали у короля Наваррского, как я поужинал у герцога Гиза.
– По чести, так!
– И вы проголодались?
– Еще бы!
– Несмотря на Плутарха?
– Граф, у Плутарха есть и другое место, – смеясь, отвечал Ла Моль, – а именно: «Имущий должен делиться с неимущим». Итак, ради любви к Плутарху, не поделитесь ли со мной вашей яичницей, и мы за трапезой побеседуем о добродетели.
– Нет, даю слово, – ответил Коконнас, – все это хорошо в Лувре, когда боишься, что тебя подслушивают, и когда в желудке пусто. Садитесь и давайте ужинать.
– Теперь и я окончательно уверился, что судьба связала нас неразрывно. Вы будете спать здесь?
– Ничего не знаю.
– И я тоже.
– Я хорошо знаю только одно – где я проведу ночь.
– Где?
– Там же, где и вы, это ведь неизбежно.
Оба расхохотались и принялись за яичницу мэтра Ла Юрьер.
VI. Долг платежом красен
Теперь, если читатель любопытствует, почему король Наваррский не мог принять Ла Моля, почему Коконнас не мог увидеться с Гизом и, наконец, почему оба дворянина, вместо того чтобы поужинать в Лувре дикой козой, фазанами и куропатками, ели яичницу с салом в гостинице «Путеводная звезда», то пусть любезный читатель войдет вместе с нами в старинное жилище королей и последует за Маргаритой Наваррской, которую Ла Моль потерял из виду у входа в большую галерею.
В то время как Маргарита спускалась с лестницы, в кабинете короля находился герцог Гиз, которого она еще не видела со времени своей брачной ночи. Лестница, по которой спускалась Маргарита, выходила в коридор; в этот же коридор вела и дверь из кабинета короля, а коридор упирался в покои королевы-матери, Екатерины Медичи.
Екатерина одна сидела у стола, опершись локтем на раскрытый Часослов и поддерживая голову рукой, замечательно еще красивой благодаря косметикам флорентийца Рене, исполнявшего при королеве-матери две должности – отравителя и парфюмера.
Вдова Генриха II была одета в траур, которого ни разу не снимала со дня смерти своего мужа. В это время ей было года пятьдесят два – пятьдесят три, но благодаря еще свежей полноте Екатерина сохранила черты былой красоты своей молодости. Так же, как и наряд, ее жилище имело вдовий вид. Вся обстановка была мрачной: стены, ткани, мебель. Только по верху балдахина, устроенного над самым королевским креслом, была написана живыми красками радуга, а вокруг нее греческий девиз, сочиненный королем Франциском I: «Phôs pherei ê de kai aithzên», что в переводе значит: «Источник ясности и света». Теперь на этом кресле лежала любимая левретка королевы-матери, подаренная ей зятем, королем Наваррским, и носившая мифологическое имя – Феба.
И вот когда Екатерина Медичи, казалось, всецело погрузилась в думу, вызывавшую ленивую и робкую улыбку на ее устах, подкрашенных кармином, вдруг какой-то мужчина открыл дверь, приподнял портьеру и, высунув из-за нее свое бледное лицо, сказал:
– Дело плохо.
Екатерина приподняла голову и увидела герцога Гиза.
– Как, дело плохо?! – ответила она. – Что это значит?
– Это значит, что король больше чем когда-либо околпачен своими проклятыми гугенотами, и если мы станем ждать его отъезда, чтобы осуществить наш замысел, то нам придется ждать еще долго, может быть, всю нашу жизнь.
– Что же случилось? – спросила Екатерина с обычным выражением спокойствия на своем лице, хотя при случае умела придавать ему совсем другие выражения.
– Я только что был у короля и в двадцатый раз завел с ним разговор о том, долго ли нам терпеть все выходки, которые позволяют себе эти господа из новой церкви со дня ранения их адмирала.
– Что же ответил вам мой сын?
– Он ответил: «Герцог, народ, конечно, подозревает, что вы вдохновитель покушения на жизнь адмирала, второго моего отца; защищайтесь как хотите. А я и сам сумею защититься, если оскорбят меня…» С этими словами он повернулся ко мне спиной и отправился кормить ужином своих собак.
– И вы не попытались удержать его?
– Пытался, но король, бросив на меня взгляд, свойственный одному ему, ответил хорошо вам известным тоном: «Герцог, собаки мои проголодались, а они не люди, и я не могу заставлять их ждать…» После чего я пошел предупредить вас.
– И хорошо сделали, – ответила Екатерина.