и в ногу лучшей моей лошади. Смерть дьяволу! Над этим можно призадуматься!
– О сир! Простите мне мое волнение, – взмолился герцог Алансонский, став бледно-серым.
– Ну да, волнение, я его хорошо понимаю! – продолжал Карл. – Так вот, зная настоящую цену этому волнению, я и говорю вам: поверьте мне, Франсуа, нам лучше охотиться подальше друг от друга, особенно при таком волнении, как ваше. Подумайте над этим, брат мой, но не в моем присутствии – оно смущает вас, – а когда вы будете один, и вы сами убедитесь, что у меня есть все причины опасаться, как бы при другой охоте ваше волнение не проявилось по-другому, ведь ни от чего не чешутся так руки, как от волнения, – и тогда вы вместо лошади убьете всадника, а вместо зверя – короля. Чертова штука! Пуля повыше, пуля пониже – глядишь, лицо правительства сразу изменилось; ведь в нашей собственной семье есть этому пример. Когда Монтгомери убил нашего отца Генриха Второго, случайно или от волнения, то один удар его копья вознес нашего брата Франциска Второго на престол, а нашего отца Генриха Второго унес в аббатство Сен-Дени. Богу не много надо, чтобы натворить больших дел!
Герцог Алансонский чувствовал, как по его лбу заструился пот от этого грозного непредвиденного удара.
Король яснее ясного высказал своему брату, что он все понял. Заволакивая свой гнев завесой шутки, Карл был, пожалуй, еще страшнее, чем если бы он дал свободно вылиться наружу той лаве ненависти, которая кипела у него в душе; и месть его соответствовала силе затаенной злобы. По мере того как один становился все ниже, другой вырастал все выше; и герцог Алансонский впервые почувствовал угрызения совести, вернее – сожаление о том, что задуманное преступление не удалось.
Он боролся, пока мог, но последний удар заставил герцога поникнуть головой, и Карл заметил в его глазах жгучий пламень, который у нежных созданий прожигает ту бороздку, откуда льются слезы. Но герцог Алансонский принадлежал к числу людей, плачущих только от злости.
Карл взором коршуна смотрел на него в упор, точно вбирая в себя все волнения, сменявшиеся в душе молодого человека; и, благодаря тому что Карл хорошо знал свою семью, все переживания Франсуа представлялись ему четко, как будто душа герцога была открытой книгой.
Герцог стоял раздавленный, безмолвный, недвижимый. Карл продержал его в таком состоянии с минуту, потом сказал твердым, проникнутым ненавистью тоном:
– Брат, мы объявили вам свое решение, и наше решение непреложно: вы уедете.
Герцог Алансонский собрался что-то сказать, но Карл сделал вид, что не заметил этого, и продолжал:
– Я хочу, чтобы Наварра могла гордиться тем, что ее государь – брат короля Франции. Золото, власть, почести – все, что приличествует вашему происхождению, все это вы получите, как получил их брат ваш Генрих, и так же, как он, – с усмешкой добавил Карл, – будете меня благословлять издалека. Но это все равно – для благословений не существует расстояний.
– Сир…
– Соглашайтесь или, вернее, покоряйтесь. Как только вы станете королем, вам подыщут супругу, достойную сына французских королей. И кто знает, может быть, она принесет вам другой престол.
– Но ваше величество забыли про своего друга Генриха.
– Генриха? Но я уже сказал вам, что он не хочет наваррского престола; сказал и то, что он предоставляет его вам. Генрих – жизнерадостный малый, а не такая бледная личность, как вы. Он хочет веселиться и жить в свое удовольствие, а не сохнуть под короной, на что осуждены мы.
Герцог Алансонский тяжко вздохнул.
– Так ваше величество приказываете мне озаботиться…
– Нет, нет! Ни о чем не беспокойтесь, Франсуа, я все устрою сам; положитесь на меня, как на хорошего брата. А теперь, когда мы обо всем условились, ступайте. Хотите – говорите, хотите – нет о нашем разговоре вашим друзьям; но я приму меры, чтобы это дело как можно скорее стало известно всем. Ступайте, Франсуа!
Отвечать было нечего; герцог поклонился и вышел с яростью в душе.
Ему не терпелось повидать Генриха Наваррского и поговорить с ним о том, что сейчас произошло; но увиделся он только с Екатериной: Генрих уклонялся от разговора, а королева-мать, наоборот, его искала.
Увидев Екатерину, герцог подавил скорбь и постарался улыбнуться. Он не был так находчив, как Генрих Анжуйский, и искал в Екатерине не мать, а лишь союзницу. Франсуа скрытничал и притворялся перед ней, будучи убежден, что для доброго союза необходимо слегка обманывать друг друга.
Так и теперь – он подошел к Екатерине, сделав лицо, на котором только проглядывали едва заметные следы тревоги.
– О! Какие новости, мадам! Вы не знаете?
– Я знаю, месье, что вас собираются сделать королем.
– Мой брат так добр, мадам.
– Вот как?
– Но мне хочется думать, что половину своей признательности я должен отдать вам: ведь если совет подарить мне престол дали вы, то, значит, я буду этим обязан вам; хотя признаюсь: в глубине души мне больно грабить так короля Наваррского.
– А вы, по-видимому, очень любите Анрио, мой сын?
– Да, да! С некоторых пор мы стали очень близки.
– И вы думаете, что он вас любит так же, как вы его?
– Надеюсь, мадам.
– Знаете, такая дружба очень назидательна, в особенности между принцами. Но придворные узы дружбы, милый Франсуа, считаются непрочными.
– Матушка, примите во внимание, что мы не только друзья, а почти братья.
Екатерина улыбнулась странной улыбкой.
– А разве короли бывают братьями?
– Но когда возникла наша дружба, мы королями не были; да никогда ни тот, ни другой и не должны были стать королями, вот почему мы полюбили друг друга.
– Да, но теперь обстоятельства сильно изменились.
– В чем сильно изменились?
– Несомненно! Кто может сказать, что вы оба не будете королями?
Нервная дрожь и внезапно покрасневший лоб Франсуа дали понять Екатерине, что удар ее пришелся прямо в сердце.
– Он? Анрио – король? – спросил герцог. – Какого же государства?
– Одного из самых великолепных во всем христианском мире.
– О чем вы говорите? – сказал герцог Алансонский, побледнев.
– О том, о чем хорошая мать должна сказать своему сыну, и о чем вы, Франсуа, не раз мечтали.
– Я? Я ни о чем не мечтал, мадам, клянусь вам! – воскликнул герцог.
– Охотно верю; дело в том, что ваш друг, ваш брат Генрих, как вы его зовете, прикрывается наружной откровенностью, а на самом деле очень ловкий, очень хитрый человек, который умеет хранить свои тайны гораздо лучше, чем вы ваши, Франсуа. Например, говорил ли он вам когда-нибудь, что де Муи – это его поверенный в политических делах?
Говоря эти слова, Екатерина вонзила взгляд свой, как стилет, в душу Франсуа. Но, обладая одним достоинством или, лучше сказать, одним пороком – умением притворяться, герцог Алансонский стойко выдержал взгляд королевы-матери.
– Де Муи? – удивленно сказал он, как будто впервые слышал это имя по такому поводу.
– Да, гугенот де Муи де Сен-Фаль – тот самый, который чуть не убил Морвеля и, тайно разъезжая по Франции и по столице, переодетый то так, то этак, ведет интригу и собирает армию, чтобы поддержать Генриха, вашего брата, против вашей родной семьи.
С этими словами Екатерина, не знавшая, что Франсуа осведомлен был в этом не меньше, а даже больше, чем она, встала, собираясь величественно выйти.
Франсуа удержал мать.
– Матушка, – сказал он, – прошу вас: одно слово! Раз вы уж соблаговолили посвятить меня в ваши политические мысли, скажите, как же Генрих, с такими слабыми силами и мало кому известный, окажется в состоянии вести войну настолько серьезную, что может навредить моей семье?
– Ребенок! – сказала она с улыбкой. – Поймите, что у него уже есть опора в тридцать тысяч войска, а может быть, и больше; что по одному его слову эти тридцать тысяч разом выскочат как из-под земли; не забудьте, что эти тридцать тысяч – гугеноты, иными словами – самые храбрые солдаты во всем мире. А затем… затем у него есть покровитель, которого вы не сумели примирить с собой.
– Кто же?
– Король! Король, который его любит и выдвигает; король, который из ненависти к своему брату, королю Польскому, и из презрения к вам ищет себе преемника. И только вы, слепец, не видите, что ищет он его не в своей семье.
– Сам король?.. Матушка, вы так думаете?
– Неужели вы не заметили, как он ласкает Анрио, «своего Анрио»?
– Верно, матушка, верно!
– А этот Анрио платит королю взаимностью и, забыв, что шурин хотел в Варфоломеевскую ночь пристрелить его из аркебузы, теперь ползает перед ним на брюхе и, как собака, лижет руку, которая его побила.
– Да, да, – пробормотал Франсуа, – я и сам заметил, как он покорен моему брату Карлу.
– Да, сын мой! Генрих умеет угождать ему во всем.
– И еще как! – подхватил герцог. – Анрио стало досадно, что король все время смеется над его невежеством по части соколиной охоты, так Анрио решил заняться ею и, помнится, еще вчера – да, не раньше чем вчера, – спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь хороших руководств по соколиной охоте.
– Постойте, постойте, – сказала Екатерина, сверкнув глазами, точно озаренная какой-то мыслью, – а что вы ему ответили?
– Что поищу у себя в библиотеке.
– Отлично, – сказала Екатерина, – отлично! Надо ему дать такую книгу.
– Да я искал, мадам, но не нашел.
– Я найду!.. Найду я, а вы ее передадите как будто от себя.
– А что же из этого получится?
– Франсуа, вы мне верите?
– Да, матушка.
– Намерены вы слепо слушаться меня во всем, что будет относиться к Генриху, которого вы не любите, что бы вы там ни говорили?
Герцог Алансонский усмехнулся.
– А я не выношу, – добавила Екатерина.
– Да, буду слушаться, – ответил герцог.
– Послезавтра приходите ко мне, я дам вам книгу, а вы отнесете ее к Генриху… и…
– И?..
– И предоставьте богу, провидению или случаю довершить все остальное.
Франсуа, достаточно хорошо зная свою мать, знал также и то, что не в ее обычаях было возлагать на бога, провидение или случай осуществление своих дружественных или враждебных замыслов; но он воздержался от дальнейших разговоров на эту тему, поклонился, как бы соглашаясь исполнить поручение, и вышел.