воприношениях обнаружится что-нибудь новое, дайте мне знать. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— Увы, государыня, я очень опасаюсь, что мы возьмем другие жертвы, но не получим других предсказаний.
— Делай, что тебе говорят.
Рене поклонился и вышел.
Екатерина некоторое время пребывала в задумчивости; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила о завтрашней поездке в Монфокон.
Известие об увеселительной прогулке наделало шуму во дворце и привело в волнение весь город. Дамы велели приготовить самые элегантные туалеты, дворяне — оружие и парадных лошадей. Торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а праздная чернь то там, то здесь убивала уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую компанию к трупу адмирала.
Весь вечер и часть ночи шла страшная суматоха.
Ла Моль провел в безнадежно унылом расположении духа весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Исполняя желание Маргариты, герцог Алансонский устроил его у себя, но с тех пор ни разу с ним не виделся. Ла Моль чувствовал себя несчастным, брошенным ребенком, лишенным нежной, утонченной и обаятельной заботы двух женщин, воспоминание об одной из которых поглощало все его мысли. Правда, кое-какие известия о Маргарите он получал от хирурга Амбруаза Паре, которого она к нему прислала, но в передаче пятидесятилетнего человека, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересуется любой мелочью, имеющей отношение к Маргарите, эти известия были не полны и не приносили ему никакого удовлетворения. Надо сказать, что один раз явилась и Жийона — разумеется, по собственному почину; она хотела узнать, идет ли раненый на поправку. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, что Жийона появится снова. Но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Вот почему, когда и до выздоравливающего Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборе всего двора, он попросил узнать у герцога Алансонского, не окажет ли тот ему честь и не позволит ли сопровождать его на это торжество.
Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и ответил:
— Отлично! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю ничего больше и не требовалось. Амбруаз Паре по обыкновению зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и попросил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и в грудь, уже затянулись, но плечо все еще болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были красны. Амбруаз Паре наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все обойдется благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.
Ла Моль был наверху блаженства. Если не считать некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя сравнительно хорошо. К тому же в поездке, конечно, примет участие Маргарита; он вновь увидит Маргариту, и, думая о том, как хорошо подействовала на него встреча с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует на него встреча с ее госпожой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый белый атласный камзол и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все это было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что одет вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем он несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее, расположение духа заглушит физические недомогания.
Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный, по его указанию, длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, подобная сцена шла во дворце Гизов. Рыжеволосый дворянин высокого роста долго разглядывал в зеркале длинный красноватый рубец, отнюдь не украшавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, то и дело пытаясь при помощи тройного слоя из смеси румян и белил замазать злосчастный рубец, который, несмотря на пущенную в дело косметику, упорно проступал.
Видя, что все старания напрасны, дворянин придумал другое средство: палящее солнце, бросавшее лучи во двор; он спустился во двор, снял шляпу, запрокинул голову, зажмурил глаза и минут десять разгуливал так, добровольно подставляя лицо под это всепожирающее пламя, потоками низвергавшееся с небес.
Через десять минут благодаря нещадно палящему солнцу лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что на ее фоне красный рубец казался желтым и по-прежнему нарушал единство колорита. Однако наш дворянин, казалось, не был недоволен этой радугой, которую он постарался подогнать под цвет лица, замазав рубец ярко-красной губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, который принес к нему в комнату портной прежде, чем он потребовал его вызвать.
Разряженный, надушенный и вооруженный до зубов, он вторично спустился во двор и принялся оглаживать высокого вороного коня, который по красоте не имел бы себе равных, если бы его не портил точно такой же, как у его хозяина, шрам от сабли немецкого рейтара, полученный в одной из последних битв гражданской войны.
Тем не менее этот дворянин, которого наши читатели несомненно узнали без труда и который был от лошади в не меньшем восторге, чем от самого себя, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского дворца, а ему вторило восклицание «черт побери!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько удавалось всаднику справляться со своим конем. Лошадь мгновенно была укрощена, стала послушной и покорной, признав законную власть всадника; однако победа досталась ему не без шума, а этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; наш укротитель лошадей низко ей поклонился и получил в ответ самую милую улыбку.
Пять минут спустя герцогиня Неверская велела позвать своего управляющего.
— Сударь, — обратилась она к нему, — был ли подан графу Аннибалу де Коконнасу приличный завтрак?
— Да, сударыня, — ответил управляющий. — Сегодня утром он кушал даже с большим аппетитом, чем обычно.
— Хорошо, сударь! — сказала герцогиня и обернулась к своему первому свитскому дворянину:
— Господин д'Аргюзон! Мы едем в Лувр. Прошу вас, присмотрите за графом Аннибалом де Коконнасом: он ранен и еще слаб, — и я ни в коем случае не хочу, чтобы с ним приключилось что-нибудь плохое. Это вызовет насмешку гугенотов, у которых на него зуб с благословенной ночи святого Варфоломея.
С этими словами герцогиня Неверская села на лошадь и весело отправилась в Лувр, где был назначен общий сбор.
Было два часа пополудни, когда вереница всадников, сверкая золотом, драгоценностями и великолепными костюмами, появилась на улице Сен-Дени из-за угла Кладбища невинно убиенных и развернулась на ярком солнце между рядами мрачных домов, как огромная змея, переливающаяся разными цветами.
Глава 6ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
В наше время никакое стечение людей, как бы нарядно оно ни было, не может дать представления об описываемом зрелище. Мягкие, роскошные, яркие одежды, завещанные пышной модой Франциска I его преемникам, еще не превратились в узкие темные платья, которые стали носить при Генрихе III; таким образом, костюм эпохи Карла IX, не столь роскошный, но, пожалуй, более изящный, чем носили в предшествующую эпоху, поражал своим художественным совершенством. Наша действительность не дает решительно ничего такого, что можно было бы сравнить с подобным кортежем; все великолепие наших торжеств сводится к симметрии и мундиру.
Пажи, стремянные, дворяне низшего ранга, собаки и запасные лошади, следовавшие с боков и сзади, придавали королевскому поезду вид настоящего войска. В хвосте этого войска шел народ, или, вернее, народ был всюду.
Народ шел сзади, впереди, с боков, кричал одновременно и «да здравствует!» и «бей!», ибо в шествии участвовали и принявшие только что католичество гугеноты, а народ их ненавидел.
Сегодня утром, в присутствии Екатерины и герцога де Гиза, Карл IX заговорил с Генрихом Наваррским как о деле самом обыкновенном, что он хочет поехать в Монфокон посмотреть на виселицу, другими словами — на изуродованный труп адмирала, который висел на ней. Прежде всего у Генриха мелькнула мысль уклониться от участия в поездке. Этого и ждала Екатерина. При первых же его словах, выражавших отвращение, она переглянулась с герцогом де Гизом, и оба усмехнулись. Генрих заметил их взгляды и улыбку, понял, что это значило, и мгновенно взял себя в руки.
— А в самом деле, почему бы мне и не поехать? — сказал он. — Я католик, и у меня есть обязанности по отношению к новому вероисповеданию. — Обращаясь к Карлу IX, он добавил, — Ваше величество, вы можете положиться на меня: я буду всегда счастлив сопровождать вас, куда бы вы ни поехали!
И он быстро окинул взором всех присутствовавших, желая узнать, чьи брови нахмурились при этих словах.
Именно он, этот сын-сирота, этот король без королевства, этот гугенот-католик, пожалуй, больше всех приковывал к себе любопытные взгляды толпы. Его характерное длинное лицо, его несколько вульгарные манеры, его фамильярность с подчиненными, фамильярность, доходившая, пожалуй, до степени, не подобающей королю, но усвоенная с детства, проведенного среди беарнских горцев, и сохранившаяся до самой его смерти — все это выделяло Генриха в глазах толпы, из которой доносились голоса:
— Ходи к обедне, Анрио! Ходи почаще! На это Генрих отвечал: