Королевская аллея — страница 2 из 91

Когда Создатель скрывает от нас свой лик, нам остается одно: обратиться к его созданиям. Жаль, что мой выбор невелик. С кем я могу поговорить о своем смятении, о своих печалях? С мадемуазель д'Омаль, которая уже возвела меня в ранг святых? С Мадлен де Глапьон, этой меланхолической душою, которая исходит слезами от малейшего вздоха? С духовником, который меня не понимает, заверяя, что я живу в мире с Господом? С моей собачкою? С вашим попугаем?

Дитя мое, вы — тот последний источник, который может утолить мою непреходящую печаль. В пустыне моей жизни вы явились, сами того не подозревая, последним моим утешением. Скоро вы вернетесь из трапезной, оглушите меня своею болтовней и совершите еще тысячу шалостей перед тем, как угомониться и лечь в кровать. Быть может, я слегка посержусь и побраню вас. Ибо присутствие ваше иногда слишком отвлекает меня от мыслей о вас; ваши ребяческие выходки лишают меня куда более драгоценного общества женщины, которой вы станете в будущем. И, когда вы наконец уснете, я смогу возобновить ту прерванную, но постоянную мысленную беседу с вами, коей плоды найдете вы однажды в потайном ящичке моего секретера. Я завещала эту рукопись вам, но ключ от ящика вы получите лишь по достижении двадцатилетия. Подобное обстоятельство, кажется мне, способно воспламенить романтическое воображение юной девушки и расположит ее в мою пользу. О, я всегда умела устраивать сюрпризы!

Я не рассчитываю на то, что повесть моя удостоится вашего интереса, а, главное, что она послужит к вашему воспитанию. Я давно уже отобрала из событий моей жизни те, что годились в назидание вашим товаркам, и рассказала им все, что сочла нужным. Вам же достанутся сливки, самое сокровенное. Я ничего не намерена скрывать от вас. Я дарю вам самое себя. Подарок, разумеется, незавидный, но большего от меня не получал никто.

И если вам не придется по вкусу сей дар, о котором вы не просили, вы, может быть, хотя бы развлечетесь чтением воспоминаний моей жизни. Ибо со мною, на самом деле, произошло то, что случается только в романах, где героиня, простая пастушка, в конце концов, выходит замуж за принца. Однако, вы узнаете и то, о чем в романах обычно не пишут: сколько сил, терпения и мужества потребовалось пастушке, чтобы добиться своего.

Вам я расскажу этот «первый этап» моей жизни, который доселе скрывался от всех, за что придворные острословы без конца упрекали меня. «В самом деле, отчего бы ей не рассказать свою историю, слегка приукрасив ее; ничего дурного в этом нет!» — заявила моим друзьям маркиза де Севинье, находившая мою скрытность прямо-таки несносною. Разумеется, сама Мари де Рабютен[2] была достаточно благородного происхождения, чтобы спокойно и безбоязненно поведать миру о годах своей юности. Правда также и то, что бедность не порок, что мы не отвечаем за своих родителей, которых дал нам Бог, и что не стоит принимать близко к сердцу суждения о поступках, на которые толкает нищета, со стороны тех, кого она никогда не угнетала.

В замке Мюрсэ, где я провела несколько детских лет, на первой ступеньке лестницы был выбит латинский девиз «Ad augusta per angusta» — нелегко возвыситься, начав снизу. Максима эта относилась к зданию, но весьма справедлива в отношении моей жизни.

Некогда мои враги поднимали много шума вокруг того, о чем лишь смутно подозревали; что бы они сказали, открой я им всю правду! Я не смогла рассказать о себе все даже человеку, любившему меня более других. Да, именно от него-то и следовало скрыть некоторые обстоятельства. Поверьте, это страшно тяжело — принуждать себя к подобному молчанию, и причины к тому должны быть очень вескими.

Узнав то, что осталось неизвестным Мари де Севинье, вы, я уверена, поймете эти причины; рассчитываю также, что понимание это сподвигнет вас уничтожить эти строки, которые я вверяю вашей скромности.

Впрочем, какое употребление вы ни сделали бы из моей откровенности, мне слишком необходимо излить вам душу, чтобы осторожность могла остановить меня в этом стремлении. Если одна надежда на то, что однажды вы прочтете мои признания, дает мне силы пройти по этой дороге, не дрогнув, до конца, то где мне взять мужества молчать? Приоткройте же ваше сердце, дабы хоть на миг впустить в него Франсуазу де Ментенон — если не в образе дряхлой гувернантки, какую вы знали, то, по крайней мере, в образе малютки д'Обинье, такой бедной и заброшенной, какою сами вы никогда не были.

Но не принуждайте себя к чтению: если повествование мое не будет иметь счастья понравиться вам, то сама я вкушу, хотя бы последний раз, то удовольствие писать, от коего с таким трудом отказалась. Мы ведь обожаем говорить о себе, пусть даже и не признаемся в этом, и тут я решительно ничем не отличаюсь от других. Вот еще одна моя слабость, но, в конце концов, Богу придется забрать меня к себе такою, какой он меня создал. Я столько боролась, столько лицемерила, столько принуждала себя, стараясь быть достойной его славы, что в час, когда он отвратил от меня свой взор, у меня нет иного выхода, как только довериться его милосердию без всякого грима.

И нынче я с особенным пылом произнесу, наряду с другими вечерними молитвами, этот гимн Страстей: «Господь Всемогущий, в ваши руки вверяю я душу мою!»

В ваши же руки вверяю я свою жизнь.

Глава 2

Я родилась 26 или 27 ноября 1635 года в тюрьме города Ниора, в провинции Пуату. Отец мой, Констан д'Обинье, находился в Консьержери — тюремном здании, прилегающем к Дворцу Правосудия этого города. Он содержался в заключении уже около года, перебывав до того в тюрьмах Парижа, Ларошели, Анже, Бордо, Ла Ире и Пуатье, не считая нескольких более скромных темниц за пределами королевства. Позже он не раз заявлял, что прекрасно чувствовал себя во всех этих тюрьмах, проведя в них около двадцати лет своей жизни, хотя ни одна из них не может сравниться удобствами с Бастилией, о которой, правда, ему не пришлось судить по личным впечатлениям; ниорское же узилище казалось ему наименее приятным из всех.

Консьержери располагалась в особняке Шомон, который по сю пору можно видеть у подножия донжона, рядом с улицею Моста. Ныне это здание совершенно разрушено, но и в то время оно уже сильно обветшало, а неудобства его обрекали узников на ужасающую тесноту.

Не могу утверждать с полной уверенностью, что родилась в том самом помещении, где содержали отца. Моя мать, Жанна де Кардийяк, вероятно, жила во дворе тюрьмы, у одного из сторожей, как это было в обычае у жен заключенных, не являвшихся уроженцами этого города. Однако, поскольку она забеременела именно в то время, когда отец отбывал заключение в Ниоре, можно предположить, что в этой тюрьме к свиданиям супругов относились весьма снисходительно. Словом, трудно сказать, увидела ли я свет в голых стенах камеры или же в более уютном помещении флигелька сторожа Бертрана Берваша, а, может быть, какого-нибудь другого охранника. Ясно одно: это произошло не в стенах дворца или зажиточного буржуазного дома; кроме того, моя мать, как я подозреваю, не слишком обрадовалась появлению третьего ребенка, когда ей нечем было кормить двух старших.

Ей не удалось добиться в Ниоре помощи, на которую она рассчитывала, прося перевести мужа в этот город. Лишившись поддержки собственной семьи, она надеялась на сочувствие родных и близких своего супруга: Теодор Агриппа д'Обинье[3], мой дед, долгие годы прожил в Майезэ, а именно, в ниорском квартале Марэ; бабка моя, Сюзанна де Лезе[4], родилась в одном лье от Ниора, а отец и его сестры все появились на свет кто в Шайю, кто в Мюрсэ — местечках вблизи города; таким образом, моя мать ожидала найти в здешних краях множество друзей и знакомых. Однако надежды эти не оправдались: в Ниоре все были прекрасно осведомлены о пороках, преступлениях и предательствах Констана д'Обинье и о проклятии моего деда, возгласившего, что его единственный сын — «разрушитель покоя и счастья их семьи». Отцовское проклятие — само по себе ужасное бремя для сына; когда же отец — знаменитый поэт и проклинает своего отпрыска при посредстве своего типографа, то семейная драма быстро оборачивается всеобщим презрением. В результате, моей матери, прожившей в Ниоре целый год, досталось куда более добрых слов, нежели добрых услуг. И я появилась на свет среди такой нищеты, что, можно сказать, родилась на соломе, даром что в мои ясли не спешили заглянуть добрые волхвы.

28 ноября меня окрестил в церкви Пресвятой Богородицы кюре Франсуа Мольм. Если мой дед д'Обинье всегда был самым ярым протестантом, то мать, напротив, горячо исповедовала католическую веру, отец же был отъявленный безбожник: становясь, по обстоятельствам, то папистом, то гугенотом, он никогда не упускал случая извлечь выгоду из своих отречений и всякий раз устраивал в храме или церкви денежный сбор «в пользу новообращенного», каковым являлся в тот момент; под конец жизни он даже составил план отправиться к туркам и принять магометанство, надеясь, что в тех краях обращение христианина может цениться весьма дорого; смерть не позволила ему осуществить эту затею, и он — по чистой случайности! — умер гугенотом, как и родился. Однако, при моем появлении на свет сей вольнодумец не воспротивился тому, чтобы мать окрестила меня в свою веру, равно как и двух моих старших братьев: вероятно, сидя в Королевской тюрьме, он счел более удобным для себя прикинуться ревностным католиком. Итак, на следующий день после моего рождения Церковь приняла меня в свое лоно.

С 1660 года я храню в своем потайном ящичке акт о крещении. Позже мне довелось прочесть записи в приходской книге церкви Пресвятой Богородицы: я фигурирую там между Франсуазою Лейде, дочерью сапожника, и Катрин Жиро, дочерью сукновала. И, однако, в тот день, когда меня представили Господу, я оказалась в лучшем обществе, нежели две эти малютки: моим крестным был Франсуа де Ларошфуко, сын Бенжамена, сеньора д'Эстиссака и кузена автора «Максим»; крестная же, Сюзанна де Бодеан, в ту пору девятилетняя девочка, а позже фрейлина Королевы, маршальша де Навай и обладательница многих других славных титулов, приходилась дочерью Шарлю де Бодеан-Параберу, губернатору Ниора и тюремщику моего отца. Заодно этот господин был его другом детства, а потом самым близким сотоварищем во всех дебошах и эскападах; словом, в молодости их связывала самая тесная дружба. Но то ли протекция влиятельного дома Параберов возымела при Дворе большее действие, нежели прошения семьи д'Обинье, то ли сам Бодеан в скором времени стал на путь добродетели, но пути двух приятелей, как это явствовало из их нынешнего положения, разошлись совершенно; однако, сколь далеко ни разбросала их судьба, губернатор Ниора еще довольно хорошо помнил былого друга, чтобы отказать его дочери в коротких «aye» и «parer». Возможно также, что сему доброму деянию способствовал его брак с Франсуазою Тирако, баронессой де Нейян, доводившейся дальней родственницей матери моего отца. Ввиду нежного возраста мадемуазель де Бодеан, именно этой женщине, что была мне тетушкою «на пуатевинский манер»