Королевская аллея — страница 59 из 91

Думаю, Король и впрямь горячо любил меня. Два-три раза в день он присылал мне записочки с важными или пустяшными сообщениями, а на людях не проходило и четверти часа, чтобы он не подошел пошептаться со мною, хотя бы мы и до того не расставались целый день; он уверял, что не может и часу провести без моего общества и, оставаясь со мною наедине, доказывал это столь убедительно, что невозможно усомниться в искренности слов, сказанных им перед смертью: «Мадам, я никого не любил так, как вас».

Однако, за всем этим, он любил меня лишь такой любовью, на какую был способен. А чувство это мало чем отличалось от его привязанности к комнатным собачкам, которых он из своих рук кормил печеньем в кабинете, ласкал, когда они его забавляли, и хлестал ремнем, когда они медлили исполнить команду… Ни разу, даже в день своей кончины, этот великий король не спросил себя, дал ли он мне счастье. Он шел своей дорогою, считаясь только с собою и заботясь о мнении других, даже страстно любимых, лишь в той мере, в какой оно касалось его одного.

В любом состоянии, даже в лихорадке или болезни, я должна была быть одета в парадное платье, нарумянена и причесана по всей форме, в любую минуту готова ехать во Фландрию или на край света, веселиться, есть с аппетитом, переменять жилье, не бояться ни холода, ни пыли, и все это в предписанные Королем дни и часы, не опаздывая ни на минуту; нередко он вынуждал меня вставать с постели в таком самочувствии, в каком не потревожили бы и служанку, — в жару, в испарине, в полуобмороке, едва ли не умирающую; главное, чтобы я ждала его, наряженная и прибранная, ровно в тот час, когда он собирался придти. А, придя, устраивал новую пытку: он не любил жары и мог среди зимы настежь распахнуть окна в моей комнате, не обращая внимания на то, что мне всю ночь придется дрожать от озноба; когда после ужина ожидалась музыка, ни болезнь, ни мигрень также не имели права на пощаду, — десятки свечей зажигались и слепили глаза, и трубы гремели вовсю. Однако, более всего меня шокировала не эта бесцеремонность в отношении моего здоровья, — я ведь знала, что точно так же он обходился и с госпожою де Монтеспан, и с другими своими фаворитками, и не надеялась на поблажки; гораздо больнее переживала я пренебрежение к моим чувствам, — надежды мои на деликатность с его стороны оказались жестоко обмануты.

Я всегда робела перед Королем, но тот грубый отпор, что он часто давал мне, не стесняясь присутствием министров, и вовсе повергал меня в трепет. Вначале, когда я имела глупость просить о повышении человека вполне заслуженного или о милости для кого-то из родных, Король тотчас отдавал просимое другому, а если министр осмеливался возразить, — мол, госпожа де Ментенон хотела… — Король тотчас обрывал его. «Я знаю! — высокомерно говорил мой супруг при министрах, секретарях, моих подругах и всех прочих, кто бы ни находился в комнате. — Я прекрасно знаю все и именно поэтому так и поступлю. Я не желаю, чтобы она вмешивалась в мои дела!» А иногда он говаривал в обществе, наполовину сердясь, наполовину насмехаясь и над своими министрами и надо мною: «Господин Государственный секретарь такой-то знатно промахнулся, — хотел услужить господину имярек, не зная, что это протеже госпожи де Ментенон!»

Словом, Король любил показать при всех обстоятельствах, особливо, публично, что он хозяин своей «собаки», и всегда метил в самое больное место. Так, желая унизить и подчинить меня, он часто вспоминал о моем скромном происхождении. «Не понимаю, зачем это вы набиваетесь в родню к анжуйским д'Обинье и руанскому епископу, — бросил он мне однажды, — это весьма знатное семейство, и д'Озье уверяет, что у них нет с вами ничего общего. Уж не хотите ли вы облагородить себя, претендуя на родство с теми, кто гораздо выше вас рангом, тогда как ваше происхождение оставляет желать лучшего? Или вы надеетесь тем самым сократить дистанцию между вами и мною? Сделайте милость, сударыня, прекратите выставлять себя в смешном свете!» При этих словах мне сразу вспоминалась жесткая ледяная рука матери, стиснувшая мою детскую ручонку, и хотелось бежать в Америку, увы, я только и могла, что, дождавшись вечера, поплакать у себя в алькове. Иногда, не сдержавшись при очередном метком и жестоком ударе, я лила слезы прямо перед Королем, но это его нимало не трогало, более того, — я видела, что он крайне доволен собою.

Однако, назавтра Бонтан приносил мне записочку, в которой его — и мой — хозяин изъявлял мне свою любовь в самых галантных выражениях Например, он писал так: «Мадам, я не хотел бы провести нынешнее утро, не заверив Вас лишний раз в истине, которая слишком любезна моему сердцу, чтобы я устал повторять ее: Вы мне по-прежнему дороги, и я не могу выразить, до какой степени почитаю Вас. Сколь ни нежна Ваша дружба ко мне, моя по отношению к Вам еще крепче, ибо я всем сердцем предан Вам. Луи». Сей трогательный комплимент вовсе не был извинением за вчерашнюю сцену — Король даже не подозревал, что обидел меня, его это нисколько не заботило; таковыми признаниями он искренне выражал чувства той половины своей души, что была обращена ко мне, и эту половину волей-неволей нужно было принимать, забыв о втором лике Януса. «Ночью посмеешься, днем слезами обольешься», — только и говорила Нанон, умиляясь очередной нежной записочке; и в самом деле, можно ли ненавидеть мужчину, который признается вам в любви, тем более, когда мужчина этот — сам Король?! Даже если эта любовь не дает сердцу достаточно пищи, то тщеславию и гордости она льстит несомненно, и кажется, будто сама любишь, тогда как всего лишь хочешь казаться любимою.

Однако, я забегаю вперед, говоря о своих чувствах. В первые годы после свадьбы я испытывала такую благодарность и восхищение перед Королем, что даже себе самой не осмеливалась признаться, как страдаю от его деспотии. Кроме того, я полагала себя ответственной за спасение его души, а это всегда пробуждало во мне глубокую нежность к моим «подопечным»; когда я видела супруга, данного мне Богом, столь несовершенным при всем его величии, столь жестоким, гневливым, неспособным к истинному раскаянию, к искренней набожности и сводящим всю свою веру к религиозным обрядам, я с восторгом измеривала всю трудность своей предстоящей миссии и чувствовала к нему ту же горячую нежность, что и к маленьким оборванцам, которых подбирала по дороге в Рюэйль или где-нибудь еще.

Теперь же, поднявшись к самым вершинам, я лучше понимала, сколь велико одиночество Короля. На этой высоте не встретишь ни одного чистого взгляда, не услышишь ни одного правдивого слова, не станешь предметом искреннего чувства.

Вот отчего, в противоположность другим придворным, я скоро взяла себе за правило ничего не просить у Короля ни для себя самой, ни для своих близких, не утруждать его никакими личными делами, но стараться, при всяком удобном случае, говорить правду о делах королевства, вместо пустых дифирамбов, которые он привык слышать от своих приближенных. И, наконец, я решила, в отличие от покойной Королевы и всех фавориток Короля, что монархов следует любить смело, не боясь разонравиться.

Но, в любом случае, мне приходилось любить моего супруга и находить отраду в нашем союзе, ибо в моем теперешнем положении больше любить было особенно некого. Я довольно скоро поняла, что большинство людей, искавших моей дружбы, на самом деле стремились приблизиться к Королю с какой-нибудь корыстной целью. Их низкопробная лесть и алчные интересы не переставали изумлять меня. Под роскошными нарядами и сладкими комплиментами мне явственно виделись бесстыдное коварство, необузданное честолюбие, самая черная зависть, самые злодейские помыслы; все эти людишки яростно ненавидели и изничтожали друг друга. Желание возвыситься, готовность оттолкнуть любого человека со своего пути, страх королевской немилости уродовали людские души до неузнаваемости.

Попав ко Двору, я с самого начала не питала иллюзий на счет этого диковинного общества, но стоило ему заподозрить возможность моего брака с Королем, как передо мною предстали подлинные задворки этого блестящего театра; волшебные дворцы оказались намалеванными на клеенке, чудесная механика и радужные огни сменились грязными канатами и засаленными кулисами. Словом, это и был тот самый «мир», за который, судя по всему, Иисус Христос не пожелал молиться накануне смерти[73].

Я угодила в самое средоточие этого «мира»; трудно сказать, что вызывало у меня большее отвращение — козни ли родителей против своих детей, интриги ли мужа против жены или брата против сестры, низкая лесть, которою доброжелатели мои осаждали меня со всех сторон, или столь же дружная клевета, которою они преследовали меня исподтишка. Часто, после целого дня славословий, я находила на краешке стола или под подушкою кресла какой-нибудь злобный пасквиль, словно занесенный сюда дыханием толпы. Это означало, что одна из моих знатных гостий захотела довести до моего сведения то, что писали обо мне глумливые принцы и голландские издатели.

Иногда это бывали песенки наподобие нижеприведенной:

Король в Марли удалился.

Любовник взял да женился

В преклонных летах, седым.

Так старый солдат на пробу

Берет за себя зазнобу,

С которой гулял молодым.

А иногда я получала и целые трактаты, — к примеру, «Любовные похождения госпожи де Ментенон», чей автор претендовал на доскональное знание всех перипетий моей жизни. И, наконец, когда я основала Сен-Сир, пошли разговоры о том, что я выбираю там для Короля самых хорошеньких девочек, оттого, мол, и стала необходимою монарху. «Сходство между французским Двором и Двором оттоманским состоит в том, что наш Король перенял у турецкого султана его порочные нравы, — писалось в одной из таких веселых книжиц, — стоит лишь взглянуть на Сен-Сир, этот истинный сераль под видом религиозного заведения. И это вы, сударыня, своими бесстыдными интригами толкаете нашего повелителя на преступные услады».