Королевский гамбит — страница 30 из 43

ится увертываться от машин по дороге в город за полагающейся ей пенсией.

– А может, он учит ее брать препятствия? – предположил парикмахер, цивильно одетый мужчина с усталым пресыщенным выражением лица и кожей цвета грибной шляпки, на которую по меньшей мере раз в день падают лучи солнца, потому что в полдень ему приходится пересекать улицу, чтобы дойти от парикмахерской до гостиницы «Олнайт инн», где он обедал; на лошадь же если он когда-нибудь и садился, то было это в нежные годы детства, когда он был еще слаб и беззащитен.

– Ночью? – удивился клиент. – В темноте?

– Если лошадь слепнет, откуда ей знать, темно на улице или светло? – возразил парикмахер.

– Да, но зачем нужно садиться на лошадь ночью? – настаивал клиент.

– Садиться на лошадь ночью? – переспросил парикмахер, взбивая в кружке пену для бритья. – А зачем вообще нужно садиться на лошадь?

Но это, собственно, и все. Смысла в происходящем не было. А если, по мнению округи, в пользу капитана Гуалдреса и было что сказать, так это то, что человек он здравомыслящий. Наличие здравомыслия или, по крайней мере, практичности подтверждалось даже делами, которые бросили на него тень, подорвав уважение округи уже с другой стороны. Потому что люди теперь знали ответ на загадку кобылы, слепой кобылы, и ночных упражнений. Он, наездник, которому не было равных, использовал лошадь не как лошадь, а как прикрытие; он, безнравственный охотник за стареющими вдовами, обнаружил всю глубину своей безнравственности.

Не о нравах идет речь – о безнравственности. Насчет его – чужеземца и человека латинской расы – нравов ни у кого иллюзий не было, испорченность таковых предполагалась заведомо, еще до того, как он получил возможность предъявить даже не требования какие-то, но просто претензии. В то же время ему навязали, наделили его нравственностью, неким кодексом поведения, который, как он сам же и доказал, был ему чужд, и этого ему никто так и не простил.

Объявилась женщина, другая женщина; в конце концов, люди были вынуждены примириться с тем, чего, как только сейчас было осознано, они всегда ожидали от чужеземца и представителя латинской расы: стало наконец понятно, зачем понадобилась эта лошадь, слепнущая лошадь, и откуда взялся стук копыт ночью, причину которого раньше никто не мог, да, наверное, и не давал себе труда установить. Это был троянский конь; чужеземец, который еще и по-английски толком не научился говорить, отправился аж в самый Сент-Луис, чтобы подобрать и купить на собственные деньги лошадь, отвечающую одному требованию: она должна быть слепой, что позволит придумать правдоподобный предлог для ночных отлучек; лошадь, уже обученная или которую он сам обучит реагировать на сигнал – скажем, на электрический звонок, производимый каждые десять-пятнадцать минут неким часовым механизмом (к тому времени воображение жителей округа взмыло на такие высоты, какие были недоступны даже торговцам лошадьми, не говоря уж о дрессировщиках), – и пускаться в галоп по пустому загону, пока он не вернется с тайного свидания, не отключит механизм и не отведет лошадь в стойло, наградив ее сахаром или овсом.

Естественно, это должна была быть молодая женщина, возможно даже девушка; скорее всего девушка, ведь было в нем какое-то безжалостное, лишенное всякой поэтичности мужское начало, которое демонстрируют люди латинской расы и которое даже становится ими самими, как белый галстук и фрак становятся сущностью молодого человека и всегда выделяют его без малейших к тому усилий с его стороны. Но все это не имело значения. На самом деле только сладострастники гадали, кто бы это мог быть. Других же, остальных, составлявших большинство, новая жертва интересовала не больше, чем миссис Харрис. Они обратили свои суровые взоры не на какого-то там соблазнителя, но просто на обыкновенного оленя-самца, носящегося по лесу в поисках новой добычи, словно домашних запасов ему не хватает. А когда вспомнили про миссис Харрис, то посмотрели на нее как на ровню или даже сверху вниз, при всех ее миллионах. И сказали про себя не «бедняжка», а «несчастная дурочка».

Какое-то время, первые месяцы того первого года, когда они вернулись домой из Южной Америки, молодой человек ездил на лошади вместе с капитаном Гуалдресом. И он, Чарлз, быстро понял, что юноша умеет управляться с конем, и так оно и было; достаточно было посмотреть, как он пытается следовать за капитаном Гуалдресом по кругу с препятствиями, чтобы понять, чтó на самом деле представляет собою настоящая верховая езда. И он, Чарлз, подумал тогда, что, коль уж оказался дома гость, в чьих жилах течет испанская кровь, молодой человек может стать его партнером и по фехтованию. Вышло что-нибудь из этого или нет, так никто и не узнал, а вскоре молодой человек перестал выезжать с гостем, или любовником матери, или своим потенциальным отчимом, как уж там получится, а когда снова появился в городе, то видели его лишь проезжающим по Площади в навороченной спортивной машине с откинутым верхом и заваленным разными вещами задним сиденьем, либо направляющимся куда-то, либо возвращающимся. А по прошествии шести месяцев, когда он столкнулся с молодым человеком достаточно близко, чтобы заглянуть ему в глаза, подумалось: даже если бы на всем белом свете остались только две лошади и обе принадлежали ему, надо было очень сильно захотеть, чтобы поехать рядом с ним, даже если бы меня звали капитаном Гуалдресом.

2

Так или иначе, эти двое – марионетки, бумажные куклы; ситуация, тупик, моралите, выставка медикаментов – как угодно назовите – словно из ниоткуда свалились в десять часов того морозного вечера, за четыре недели до Рождества, его дяде на плечи, и все, что он нашел уместным или даже необходимым сделать, все, чего ему захотелось, – так это вернуться к шахматной доске, передвинуть пешку и сказать «ходи», словно ничего не случилось, вообще ничего не было; не просто отмахнулся, но отказался, отверг.

Но ход он сделал не сразу. Снова упрямо повторил:

– Это все деньги.

И его дядя на этот раз тоже повторил, бросил резко, коротко, даже грубо:

– Деньги? Что этому молодому человеку до денег? Да он, вернее всего, ненавидит их, в ярость впадает всякий раз, когда ему приходится расхаживать с пачкой денег в кармане просто потому, что захотелось что-то купить или куда-то зайти. Будь дело в одних только деньгах, я бы вообще ничего про это не услышал. Не заявился бы он ко мне в десять вечера, сначала с царскими требованиями, потом с кучей вранья, потом с угрозами только для того, чтобы предотвратить брак матери с человеком, у которого денег нет. Да даже если бы у него действительно не было ни цента, что, если говорить о капитане Гуалдресе, далеко не факт…

– Ладно, – сказал он, не сдаваясь. – Пусть он просто не хочет, чтобы его мать или сестра выходили за того чужеземца. Ну не нравится ему капитан Гуалдрес, этого вполне достаточно.

На сей раз дядя и впрямь умолк, просто сидел с противоположной стороны шахматной доски в ожидании следующего хода. Тут он обнаружил, что дядя на него смотрит пристально, задумчиво и весьма сурово.

– Так, так, – заговорил он, не сводя взгляда с дяди и убеждаясь, что он еще не разучился краснеть. – Так-так-так. – Впрочем, ему уже следовало бы к этому привыкнуть – хотя бы к тому, что дядя всегда все вспомнит, даже если что-то выскочило у него из головы. Тем не менее он не капитулировал, голову держал высоко, пусть и залился румянцем, но смотрел на дядю так же твердо, как и тот на него.

– Не говоря уж о том, чтобы притащить с собой сестру и заставить ее солгать.

Его дядя по-прежнему смотрел на него, уже без всякой насмешки, даже не смотрел, а просто поглядывал.

– Как это так получается, – сказал дядя, – что семнадцатилетние…

– Восемнадцати, – перебил он. – Или почти.

– Ладно, – согласился дядя. – Восемнадцати или почти… так уверены в том, что восьмидесятилетние вроде меня не способны принять, или отнестись с уважением, или даже просто вспомнить то, что молодые считают страстью и любовью?

– Может быть, потому что старые уже не видят разницы между любовью и обыкновенными приличиями, не позволяющими, например, тащить свою сестру за шесть миль в десять вечера в декабрьский мороз, чтобы заставить солгать.

– Ладно, – сказал дядя. – Touché, сдаюсь. Доволен? Но, видишь ли, знаком я с одним восьмидесятилетним старцем пятидесяти лет от роду, который, будь ему даже семнадцать, или восемнадцать, или девятнадцать, да даже, коли на то пошло, шестнадцать, ни от чего бы не отказался, а уж менее всего от страсти, или любви, или приличий, или необходимости тащить сестру за шесть или двадцать шесть миль ночью, чтобы заставить ее солгать, если бы возникла необходимость куда-то притащить ее, или от того, чтобы взломать сейф и даже совершить убийство. Но ее-то никто не заставлял; во всяком случае, я никаких наручников на ней не заметил.

– И тем не менее она пришла, – сказал он. – И сказала неправду. Будто они с капитаном Гуалдресом не были помолвлены. Но когда вы прямо спросили, любит ли она его, она сказала «да».

– И за это ее увели из комнаты, – сказал его дядя. – За то, что она сказала правду, – на что, между прочим, способны, по-моему, не только те, кому больше семнадцати, и восемнадцати, и девятнадцати, когда для этого есть реальные основания. Она явилась сюда, они оба явились, с отрепетированной ложью. Но у нее не выдержали нервы. Каждый из них пытался использовать другого в своих целях. Только цели были разные.

– Но они хотя бы не стали упираться, когда увидели, что ничего не вышло. Он отступил довольно быстро. И отступил почти так же решительно, как начал. В какой-то момент мне показалось, что он готов вышвырнуть ее в коридор, как тряпичную куклу.

– Да, – согласился дядя. – Слишком быстро. Он отказался от первоначального плана сразу, как только обнаружил, что на нее положиться не может. А она отступила еще прежде него. Она отступила, как только заподозрила, что либо он выходит из-под контроля, либо я не попадусь на крючок и, таким образом, тоже, возможно, выйду из-под контроля. Таким образом, они оба уже решили попробовать какой-то другой способ, и мне это не нравится. Потому что они опасны. Опасны не потому, что глупы; глупость (прошу простить меня, сэр) в таком возрасте вполне простительна. Но потому, что у них никогда не было того, кого они хоть сколько-то уважали бы или боялись или кому верили бы, кто сказал бы им, что они молоды и глупы… ходи.