«Никак, ну никак мне не перестать! — вдруг подумал он, удивляясь и одновременно иронизируя над собой. — Сегодня один из редких свободных дней, которыми я могу себя побаловать, а чем я занимаюсь?! Провожу этот день среди клеток и решеток, за которыми сидят взаперти существа, в чьих глубинах дремлет тот же древнейший мрак, что наполняет души моих пациентов в психиатрической лечебнице. Кто знает, сколь многие из этих зверей — с точки зрения животного — впали в безумие из-за того, что их насильно держат в огороженных загонах вопреки естеству их инстинктов?
Хотя… Почему я решил, что звери сходят с ума, если их свобода немного урезана, но никакой жестокости нет, а обращение с ними хорошее и питание обильно? Ведь и люди когда-то без большого вреда для себя прошли процесс укрощения и заключения в клетки, внутренние и внешние. Конечно, решетки вызывают у них известную неприязнь, однако жить за решеткой им нравится. Всякий человек живет за решеткой. И он ведь — тоже. Он — так еще и по своей воле. Ведь он не позволяет себе даже той здоровой и простительной несдержанности, что подталкивает перегруженных работой мужчин срывать дома на жене накопившееся раздражение, которое в конце концов должно ведь находить какой-то выход. Где же еще от него избавишься? И кто еще сумеет понять этот, так сказать, совершенно неличный характер подобной раздражительности, если не собственная жена, ведь она-то должна бросить на другую чашу весов все бесчисленные, известные лишь ей знаки внимания и хорошие свойства супруга, которыми она может вознаградить себя за любые случайные срывы».
Однако дома он не распускался. Не шел на такой риск, потому что подозревал — его нервная раздражительность была не такой уж обезличенной, как он пытался убедить себя. С некоторых пор она уже вполне недвусмысленно обратилась на Мелитnу, на мелкие черточки, которых он раньше вообще не замечал или, напротив, ценил как нечто положительное, — скажем, ее привычка читать газету в его присутствии, словно совершенно позабыв о его существовании, — впрочем, нет, она отнюдь не забывала о нем, так как обычно читала газету не совсем про себя, а порой бросала и ему крохи прочитанного, сдобренные собственным взглядом на вещи, причем каждый раз отрывала его от гораздо более серьезного, требующего гораздо большей сосредоточенности чтения, которым был занят он. Да еще это ее неизменно отрицательное отношение ко всему, что выше или ниже среднего уровня, касалось ли дело одежды или чувств, или вопросов мировоззрения, политики и религии. Она была разумна, а поскольку и он был так же разумен, то всегда знал заранее, какой окажется ее реакция на то или иное событие. Она была хорошо сложена, среднего роста, миловидная, хотя и не красивая; она всегда делала только то, что было необходимо, и ничего сверх этого. Она не была ни скупой, ни расточительной, не бездельничала, но и не имела каких-то устремлений. Единственное, что вызывало у нее довольно живой интерес, были газетные сообщения об убийствах и страшных происшествиях, тогда как детективные романы она напрочь отвергала, потому что «в них нет ни капли правды».
Он поймал себя на мысли, что это странно и похоже на симптом — то, что убийства и насилия доставляют ей удовольствие лишь тогда, когда речь идет о действительно содеянных убийствах и реально происшедших изнасилованиях. Лишь они давали ей повод к моральному негодованию.
После ужина, если они не шли в кино и не принимали у себя гостей, она обычно читала газеты и с большими интервалами — обязательно в тот момент, когда он уже почти забывал о ее присутствии, — поверх газетной страницы, даже не поднимая глаз, делилась с ним своими соображениями о прочитанном.
«Против этого, строго говоря, нечего возразить», — подумал он, как всегда стараясь относиться к ней справедливо.
Вот только интонация, эта типичная для нее интонация, она доводила его до белого каления, потому что в ней слышалась невысказанная, полная самодовольства мысль: «Господи, благодарю Тебя, что я не такая, как они!» — независимо от того, шла ли речь о причудах моды, о попытке самоубийства, предпринятой молодым человеком из-за любви к ничтожеству, об авангардистских эскападах современных художников, об отчаянном шаге безработного или о воровстве домашней прислуги. Не говоря уже об убийцах и сексуальных маньяках.
Она непрестанно благодарит Бога, в которого вовсе не верит, за то, что именно ей и только ей было назначено стать женой доктора, госпожой Мелиттой Клингенгаст, урожденной Мюльбауэр, и при этом она совершенно не замечает, что такая заурядная внешность (метр семьдесят при шестидесяти килограммах веса), строгий костюм, всегда свежевыглаженная блузка, аккуратная прическа и весьма хороший аттестат зрелости вовсе не являются высшей целью творения и конечным итогом всех космических и земных пертурбаций.
«Я в последнее время несправедлив к ней, — мысленно одернул он себя. — Разве я не женился на ней как раз ради всего этого? Она нормальна, спокойна, порядочна, уверена в себе, у нее хорошая внешность, она не позволяет себе никаких экстравагантностей. Разумеется, разумеется. Вот если бы только не было у нее этой ужасающей убежденности в великой ценности собственной посредственности!
А почему, собственно, это плохо?
Потому что… ну, пожалуй, хоть потому, что я нервничаю, сам себе действую на нервы. И потому, что я — точно такая же посредственность, как она». (Он действительно тоже был метр семьдесят ростом при весе шестьдесят восемь килограммов, но не был толстым, а просто был более широк в кости.)
Доктор остановился перед загоном с жирафами и, поглощенный своими мыслями, рассеянно смотрел сквозь решетку на трех огромных животных, которые стояли на дальнем конце огороженной площадки и словно бы жались друг к дружке, плавно поворачивая маленькие головки на длинных шеях и поглядывая вокруг кротким взором. Красивый рисунок пятнистой шкуры и чрезмерно удлиненные пропорции тела в сочетании с заячьими ушками, как бы растущими на коротких стебельках, — все это делало трех жирафов похожими на букет крапчатых орхидей. В них определенно было что-то от растений, какая-то мягкость, в этих кротких чудных тварях с каким-то причудливым, каким-то доисторическим что ли обликом, исполненным меланхолического очарования и беззащитности.
Кто-то рядом с доктором бросил за ограду кусочки еды. Один жираф приблизился, покачиваясь на ходу, и, чтобы поднять лакомство, неуклюже раздвинул передние ноги, будто покосившиеся разбитые колья изгороди, и с трудом дотянулся носом до земли. При такой позе красота жирафа обратилась в гротескный шарж.
В эту минуту мимо пробежал мальчик. Он держал в руке палку и на бегу провел ее концом вдоль прутьев решетки загона. Раздался треск, как от пулеметной очереди.
Жираф в испуге бросился прочь во весь опор, но размеры площадки не позволили пуститься по прямой такими большими скачками, и он помчался по кругу, чтобы в бешеной гонке избавиться от завладевшего им страха, но уже через каких-нибудь двадцать скачков — диковинных па, словно бы заснятых замедленной съемкой, — снова очутился там, где настиг его испуг. С разбегу он резко остановился, всеми четырьмя копытами упершись в землю и в страхе так сильно подался назад, что, казалось, вот-вот он опрокинется и рухнет, как падающая башня, — и снова бросился бежать, все по тому же кругу, все в том же темпе. То было плавное, стремительное в своей протяженной замедленности бегство.
Какого-то особенно отчетливого отношения к животным у доктора никогда не было. Жирафов он не раз видел на рисунках, в цирке и зоопарке. Но никогда раньше он не обращал внимания на удивительную походку этих животных, чья быстрота находилась в бесконечном противоречии с их башенной высотой и растительным очарованием всего их облика.
Для чего все?.. Для чего?.. Что-то неведомое коснулось его, какой-то вопрос из глубокой древности, какое-то недоступное пониманию предостерегающее безмолвное сомнение.
Пытаясь схватить это мимолетно задевшее его ощущение, он принялся ловить его на удочку разума, бросая наживку понятий и дефиниций, но на крючок ничего не попалось. Он почувствовал себя так, словно, следуя мгновенному безотчетному импульсу, запустил руку в воду, чтобы поймать золотую рыбку, и вот теперь брезгливо вытащил руку из воды, замочив чистую манжету, — рыбка ускользнула. И в результате он только выставил себя на посмешище.
Невольно он оглянулся по сторонам, поправил галстук и, как бы настаивая на своем праве быть таким, какой он есть, надел шляпу, которую до тех пор нес в руке, затем нарочито размеренным шагом направился дальше.
Да какое ему дело до этого жирафа! Без малейшего ущерба для себя можно прожить весь свой век, даже не подозревая о том, что где-то на свете водятся жирафы, крапчатые экзотические плоды на длинных колеблющихся стеблях, которым свойственно, вдруг испугавшись чего-то, пускаться наутек.
Ведь в конце концов, он не лев на охоте и не сторож зверинца, он — доктор Карл Клингенгаст, председатель двух научных обществ, врач широко известной клиники, что на Розовом холме, женат, гражданин Австрии, католического вероисповедания, сорока лет от роду и метр семьдесят ростом. Слава Богу…
«…Что я не такой, как они?! Да кто это "они"? Какие еще "они"? Уж не жирафы ли?» — подумал он, окончательно сбитый с толку.
А дальше его мысли пустились вскачь, как шахматный конь. «Вполне возможно, что меня так ожесточает против Мелитты как раз наше с ней огромное сходство — разве может кто-нибудь все время смотреть на свое зеркальное отражение?» Но эту мысль он тут же отбросил без обиняков: «Глупости! Разве я хочу, чтобы у моей супруги была пятнистая шея и подвижные заячьи уши на стебельках?» Увы, шахматному коню приходится долго кружить, чтобы сложными обходными путями вернуться к тому месту, откуда началась скачка.
Но тут его спасло от навязчивых размышлений некое событие внешней жизни. Впереди была кучка народа, и люди взволнованно теснились вокруг какого-то центра; подойдя ближе, он увидел в толпе мужчину в форменной фуражке и со служебным значком на лацкане куртки, который держал на руках мальчика, причем тот был уже далеко не таким малышом, каких носят на руках.