– Станислава Станиславовича репрессировали, как и многих его друзей и соратников?
– Да, в тридцать седьмом. О судьбе отца я узнала только полвека спустя. Несколько дней его с другими арестантами в закрытом товарном вагоне возили вокруг Москвы, создавая видимость отправки на север. А потом, доставив на Лубянку и не добившись нужных показаний, расстреляли. Когда его арестовали, наш «правительственный» театр тут же всё узнал. Меня вызвал наш «красный» директор Боярский и шепотом сообщил: «Всё, что я могу для вас сделать, – подписать заявление об уходе по собственному желанию». Он продиктовал мне текст, и я написала. Немировича в Москве не было, а Станиславский уже в театр не ходил, работал у себя дома. Всю документацию ему носили, обойти его было нельзя, как бы ни хотелось. И когда ему предъявили эту бумажку, он спросил: «Почему?» – «Ну как же, она дочь врага народа!..» – «И что?!» Кончилось тем, что Константин Сергеевич заявление порвал. А я всё ждала увольнения, удивлялась: почему меня пускают в театр? Только потом узнала, что спас меня Станиславский. Больше того, некоторое время спустя мне присвоили звание заслуженной артистки, что для дочери врага народа казалось совсем уж невозможным!
Однажды Константин Сергеевич вызвал меня к себе домой и сказал: «Почему вы не приходите ко мне? Почему перестали учиться? Вы так самонадеянны? Думаете, что всего достигли? Верите комплиментам? Меня предали старики, не верят в систему. Но вы, молодежь, должны использовать мой опыт». На самом деле Константин Сергеевич не знал, что к нему не пускали даже стариков, не говоря уж обо всех других! Домашний доктор обманывал супругу Станиславского, говоря ей, что малейшее волнение может трагически отозваться на сердце Константина Сергеевича. Его отгородили от всех глухой стеной. И что я могла сказать этому гениальному человеку? «Дайте мне слово, что придете», – потребовал он. Я дала. И солгала. Константин Сергеевич вправе был думать, что я тоже предала его…
Сейчас много неправды говорят и про Константина Сергеевича, и про Владимира Ивановича: и что они подхалимы, и что угодники власти… С ними считались! Ведь почему меня оставили? Не хотели связываться со Станиславским. Ему трудно было объяснить политическую подоплеку вопроса, если его устраивала актриса. Он в жизни был непосредственным, как ребенок. Только в работе его невозможно было обмануть.
– У вас был счастливый брак с замечательным мхатовским актером Николаем Дорохиным…
– Да, счастливый и, к сожалению, недолгий. Мы только познакомились, а он уже всем представлял меня как свою жену. Когда мы действительно поженились, я рассказала об этом только маме. Отца пригласили уже в новую квартиру, которую нам дали некоторое время спустя как молодоженам. Но Николая вызвали на съемку, и мы перенесли их знакомство на следующий день. А ночью отца арестовали. Не дождавшись его звонка, я приехала к нему в Дом на набережной и увидела опечатанную дверь… Через четыре месяца взяли Елену Густавовну. Но насколько все они были наивны и растеряны! Лена писала жалобу на то, что с ней происходило, на имя Берии…
– Во время войны МХАТ постоянно отправлял на фронт актерские бригады. Вы часто выезжали?
– Когда началась война, нам дали два часа на сборы и эвакуировали в Саратов. Там мы пробыли девять месяцев, оттуда бригады выезжали на фронт. Во все бригады включали Николая Дорохина и Анастасию Зуеву – одиннадцать выездов! В общей сложности они провели на фронте почти год. Я выезжала четырежды. Помимо участия во фронтовых бригадах, мы дали очень много концертов в войсках и госпиталях. У нас с Борисом Ливановым был ударный по тем временам номер из «Кремлевских курантов», с которым мы выступали перед бойцами с самыми тяжелыми ранениями. Они лежали в гамаках – без рук, без ног, без лиц. Те, от которых отказались родные, и те, которые сами не хотели возвращаться домой. На всю жизнь осталось страшное впечатление!
Было и физически очень трудно. В ноябре мы выступали под открытым небом в платьях, как в Колонном зале. Так нам советовал Немирович-Данченко.
– Под бомбежки попадали?
– Бомбежки для меня пустяки! Мне было важно видеть небо, только бы не сидеть в подвале. Как-то раз нас очень сильно бомбили: три захода по девять мессеров. Помню, как Алла Тарасова стояла под стеной и держала перед собой сумку – это она так от осколков спасалась. Как мы живы остались?! Ни одной царапины ни у кого из бригады. Зато зрителей заметно поубавилось. Когда мы вылезли из какой-то щели, кто-то из солдат лежал, кого-то несли, вели под руки. Во втором отделении в зале было намного просторнее.
– Вы преподавали в Школе-студии МХАТ, у профессора Пилявской много именитых учеников: Вячеслав Невинный, Владимир Кашпур, Александр Лазарев, Анатолий Ромашин, Алла Покровская, Альберт Филозов, Нина Веселовская. Вам нравилось работать со студентами?
– Я начала преподавать в 1954 году, после смерти моего мужа. Николай умер за несколько минут до наступления Нового года. Мы пошли встречать праздник к Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой. Входя в квартиру, он оступился и сильно ударился головой о порог. Скорая помощь не смогла спасти его. Николаю было всего сорок восемь лет. У меня осталась только мама. Брат и сестра погибли в войну. Студия стала какой-то отдушиной. Я преподавала тридцать четыре года, потом ушла, потому что невозможно стало совмещать с работой в театре. Да и, по совести сказать, уже не очень-то было интересно. Студенты (не все, конечно) смотрели равнодушными глазами. Начинаешь им рассказывать, а вид у них, будто говорят: «Ну ладно… ну что ты нам можешь еще сказать?» Несколько раз я это заметила – и ушла.
– В 1920-х и 1930-х годах многие театральные актеры начали сниматься в кино, некоторые на сцену больше не вернулись. А как вы относились к кинематографу?
– Видите ли, меня очень поздно стали снимать в кино. Если говорить правду, то, во-первых, у меня была совершенно несоветская внешность, а во-вторых, режиссеры снимали преимущественно своих жен. Хотя на пробы меня приглашали и до войны даже утвердили на роль Женни Маркс. Козинцев и Трауберг собирались снимать трехсерийную картину с Черкасовым в роли Энгельса и Штраухом в роли Маркса. Помешала война. Первая моя большая работа была в фильме «Заговор обреченных», ее даже отметили Сталинской премией. А потом я снималась совсем немного. Могу назвать разве только «Всё остается людям».
– А как же «Покровские ворота»? Для тех, кто не ходит в театр, Софья Пилявская – это прежде всего тетя Костика!
– Ой, как я не люблю этот фильм! Миша Козаков висел на мне, как гиря, чтобы я сыграла эту тетку! Тоже оказался мальчик с умом. А всё потому, что у меня было «высокое знакомство» – с Лапиным. Он был руководителем Гостелерадиофонда и другом Брежнева, и от него зависело – пустить это самое произведение на телевидение или нет. И прямо свет клином сошелся на мне! По совести говоря, я согласилась из меркантильных соображений. Мне надо было зарабатывать деньги, потому что не хотелось менять жизнь, менять привычки. Поэтому иногда я шла на компромиссы. Я не люблю «Покровские ворота», потому что считаю, что не надо пытаться налить в стакан пол-литра. А Миша всего туда намешал. И что получилось?.. А другие картины я даже не помню! Недавно мне подарили фотографию из фильма «Выстрел в спину», а я и забыла, что там снималась.
– Студенты изменились, кинематограф изменился, а что вы можете сказать о театре, которому посвятили всю жизнь?
– Конечно, театр меняется. Другие времена, ритмы – это естественно. Но куда делась дисциплина? Ведь она в театре была железная! Конечно, не как в монастыре. Были проступки, но были и наказания. Были и романы, но не было пошлятины. Такой вседозволенности и всепрощения, как сегодня, просто не могло быть! По Немировичу можно было проверять часы. Стрелка подходила, и он появлялся. Станиславский иногда опаздывал по состоянию здоровья. Когда он однажды опоздал очень сильно, минут на двадцать, наутро на доске приказов появилась записка. Точного содержания не помню, но приблизительно было написано так: «Вчера по непредвиденным обстоятельствам я опоздал на репетицию на столько-то минут. Прошу меня простить. К. С. Станиславский-Алексеев». Это было начало 1932 года, мы репетировали «Мертвые души», появление Чичикова на балу. Он гонял нас с полудня до момента, пока к нему не подошел главный машинист сцены Титов и не сказал: «Константин Сергеевич, надо ставить декорации на вечерний спектакль». Мы репетировали без перерыва! Под живой оркестр! Плясали и плясали, никто не отдыхал. «Не верю! Назад! Назад! Не верю!!!» Когда его прервали, он продолжил репетицию в нижнем фойе, а потом освободил только тех, кто занят в спектакле. Вот это я называю служением театру, идее!
Немирович-Данченко поддерживал дисциплину, пока был жив. Очень много для театра сделал Иван Михайлович Москвин. Без него мы погибли бы в эвакуации, он был таким отважным! Ничего не боялся, хлопотал за всех. Он же был депутатом Верховного Совета и использовал все возможности. Помню, пытался найти своего младшего сына – летчика, без вести пропавшего. И у меня родные пропали. Так он взял мои документы: «У меня всё-таки надежнее, буду сразу всех искать». И не нашел. Ни своих, ни моих. Про Москвина тоже много ерунды говорили, будто он пил. Неправда. Ему удалили почку, и он периодически ложился в больницу. А веселым он мог быть и с двух рюмок. А сейчас стакан ахнут, в селедку – окурок, и кто гениальнее?
Очень страшно стало, когда умер Хмелев. На сцене, в сорок четыре года… Мы всерьез опасались за будущее МХАТа. А когда не стало Москвина, всё в свои руки взял Кедров, и покатилось под уклон. Шли старые, «уцененные» спектакли, кто-то что-то доигрывал. Артистов делили, ссорили, старики сидели без работы. И приглашение в 1970 году Олега Николаевича Ефремова стало совершенно правомерным. Кедров лежал с инсультом, директором была Тарасова. А какой она директор? Она актриса! Было очень зыбко… И старики второго поколения – Яншин, Ливанов, Грибов, Станицын, Кторов, Прудкин и другие, – сговорившись между собой, позвали Ефремова.