Короли преступного мира — страница 4 из 76

— Хорош хлопец, весь в Хлыста!

Так неожиданно Мазоня стал как бы вроде крестного отца. При случае дарил кое-какие игрушки, сам мастерил и, конечно, по мере возможности опекал рыжую. Она поправилась, подобрела и однажды ему выпалила:

— Вот, Мазоня, выйдешь на волю — к тебе приеду жить. Как хочешь, навсегда.

Мазоня и сам рассчитывал на это. Но она не приехала. Альберту шел второй годик… Мазоня тогда был уже на воле и, как говорится, обустроившись, сам поехал на свидание в зону.

Все началось с зимы, когда она простыла и заболела. Кашляла потихоньку, украдкой, боясь, что признают чахотку. Потом ее все же положили в тюремную больницу, но болезнь оказалась скоротечной, и к весне ее не стало. Маленького, еще не смышленого Альберта увезли в дом ребенка.

Мазоня сходил на могилу. Молча постоял возле маленького холмика и в тот же вечер уехал по адресу дома ребенка.

Ему вывели грязноватого длинноволосого мальчишку с темными глазами. Мазоню он побаивался и встретил отчужденно. Тому ничего не оставалось, как дать денег заведующей и сказать ей, что сейчас он не может, а вот когда Альберт подрастет, он непременно его заберет отсюда. С тем Мазоня и уехал из этого маленького, «захудалого» городка.

Затем он закрутился, завертелся по жизни и совсем забыл про мальчонку. Правда, иногда посылал заведующей деньги, но это лишь иногда… Но в один прекрасный день Мазоня загрустил и тут сразу же вспомнил об Альберте. Он раза два съездил к нему, и мальчишка стал признавать его родственником. Мазоня уже собирался что-то придумать, что-то предпринять, как неожиданно «влип» и снова оказался за решеткой.

Так Мазоня надолго потерял Альберта. Тот за это время подрос, вытянулся, и его, как и надлежало, перевели в детский дом.

В детском доме привыкать было трудно. Особенно, когда старые воспоминания перемешивались с реальностью. В доме ребенка он чувствовал себя беззаботно, его так не обижали и к нему так не придирались, как здесь. Там к нему привязалась няня, Настенька — она опекала и по возможности его баловала. Смуглое, поющее тело мальчонки нравилось ей. А большие глаза, как две спелые черные ягоды, приводили ее в восторг. Она могла играть и забавляться с ним всю смену, забывая о других детях, за что не раз получала выговор от старшей воспитательницы. Но он нравился и старшей воспитательнице. Смышленый, открытый, он был для взрослых забавой, доброй игрушкой.

Но Альбертик уже тогда чувствовал социальную несправедливость по сравнению с теми, кто имел папу и маму. Иногда на него нападали приступы тревоги и грусти. Он подходил к Настеньке со слезами на глазах.

— Ты меня не забудешь, когда меня увезут в детский дом?

— Дурачок, кто тебя увезет в детский дом? — озорно смеялась Настенька. — Зачем же тебя увозить куда-то, если тебе и здесь хорошо? Пока у тебя есть я, не беспокойся, никто не тронет. — И Настенька смачно целовала его.

Он верил ей. И легко, с хорошим чувством засыпал в своей постельке. Пока Настенька рядом, его никто не тронет. И очень боялся, когда она по какой-то причине отсутствовала. Но воспрянуть духом было просто — стоило только увидеть няню!

И вот однажды Настенька не пришла. Как сказала старшая воспитательница, она не придет еще долго, потому что легла в роддом, рожать мальчика или девочку…

Ему не было даже горько, было страшно. Узнав о беде, он не спал всю ночь и плакал… Детское предчувствие свершилось — приехал микроавтобус, и его отвезли в детский дом, как он понял, навсегда.

Он подошел к нему первым, худой, костлявый, с хитровато бегающими соломенными глазами. Оглядел сверху важно, по-хозяйски.

— Ничего себе, смазливый хмырь. Как пить дать, трахать будут.

Альберт растерянно моргал глазами, ничего еще не понимая.

— Чего моргаешь, хмырь, звать-то как?

— Альберт, — с трудом протянул коротко остриженный мальчишка в школьной форме.

— Ты что немец? Альберт — имя-то какое-то нерусское.

— Почему, русский.

— Аль-берт! — ехидно передразнил пацан. — Алик небось?!

— Алик.

— Ладно, беру тебя под свой колпак. Не понял, что ли? Пишусь за тебя, значит. Только, чур, слушаться — иначе со мной каши не сваришь.

Каши Альберт ни с кем варить не хотел… И все же Вадьку оценил. Смутное чувство подсказывало ему, что навязавшийся дружком пацан не такой уж страшный, как себя подает…

В жизни детдомовской Вадька оказался человеком верным. Детдомы бывают разные — лучше, хуже — и хотя многие похожи на простые типовые школы, мир здесь иной, не всякому привычный. И не столько он суровый да жесткий, сколь какой-то безнадежный… И живут здесь не мальчишки, не девчонки, а тоже какие-то безнадеги. Пропащие…

Добрым здесь быть сложно хотя бы потому, что в добро здесь не верят. Да и как могут верить пацаны, брошенные, кем-то оставленные и подкинутые в крайней степени истощения, покрытые гноящимися ранами или привезенные из дома ребенка — правда, из дома ребенка они более чистенькие, опрятные да нежные. Их-то не всегда любили — на них рычали и с ними не чванились.

С пеленок не знавшие домашнего тепла многие новички в детдоме были инстинктивными врагами всякого порядка. И, может быть, именно поэтому так безропотно они принимали царивший здесь порядок — порядок зоны.

Заправляли тут кроме взрослых старшие пацаны, в основном из приемников-распределителей — народ битый и вредный. Кому из них случалось плоховато — убегали, чтобы попасть снова в приемник, а там, глядишь, и в удачливый детдом. Вадька был как раз из таких. Это был его третий детдом, где он, кажется, приживался.

— Что бегать… Всюду моль и скука одна — вот бы в Африку! Видел на видео — черные, и все как один в красных плавках, не то что в наших «семейных» трусах… Стыдище!

Алик особенно понимал Вадьку утром, когда, вскочив с постели, безмятежно становился в строй и ждал привычной, нудной команды: «В умывальник шагом марш!» Путаясь в широченных семейных трусах, глупо зевая и почесываясь, он думал о том, что Вадька, видимо, прав — в Африке лучше, там, по крайней мере, нет ржавых, поющих голосами чертей умывальников.

Впрочем, «детдомовская шпана» не жаловалась — жили, как живется.

Их, как бесов, всегда подтачивало какое-то внутреннее бунтарство, несогласие с этим миром. Возвращаясь из школы, хватали плохо лежащие камни, куски асфальта — и чьи-то стекла вдребезги. И плевать — главное, вовремя смыться. Странная жизнь. Кто-то глотал маленькие сапожные гвозди и, корчась от боли в желудке, ждал неотложки, зная, что его отвезут в больницу. Даже если в психиатричку — все равно лафа… Кто-то удирал на улицу к местным, воровал и собирал бутылки… Кто-то…

В углу за умывальником, возле туалета, — толчея. Слюнявый «бычок» третий раз шел по кругу… Курили все, а сигареты, что деньги — за одну импортную давали все, что твоей душе угодно, от фантика до расплаты «живой натурой» — секс тут обожали.

Алик не курил, хотя и пробовал как-то. Вадька, сидя на грязном подоконнике, смачно и зло сплевывал: он тоже не курил бы, если б не мать… Это она, притаскивая домой чужих мужиков, говорила ему: «Иди, сынок, погуляй». И он шел к ребятам покурить. «Мать, стерва ненасытная, мужиков водила пропасть и пила с кем попало…» Вадьке было почему-то приятно курить из-за матери.

К Алику Вадька относился по-свойски снисходительно: «Ты без меня, телок, пропадешь!» — И весело хлопал его по плечу. — Ну кто ты, слабак! А я — вот поставь иголку — и влезу в ушко. А курево… Дай срок — закуришь! Жизнь еще не мяла.

Но курево для Алика — полбеды. Страшное начиналось ночью, когда старшие пацаны и девки «мотались» по спальному этажу.

Как-то Алик прибежал к Вадьке. Тот спросонья вяло прогнусавил:

— Ты что?

— Двинься, ляжу рядом.

Повадились в палату младших великовозрастные, глуповатые девки. Голыми ложились к мальчикам, заставляли тех снимать трусы. Вадька, услышав рассказы Алика, корчился от смеха. — Хоть они и дылды глупые, а хочется… Сам знаешь, период созревания…

— А почему у меня нет этого периода? Мне противны их сиськи.

— Болван! Вот колбаска вырастет — и начнется этот дурацкий период. Сдохнешь от неприличия…

Но Вадька Алика понимал. И когда что-то ему перепадало, запросто делился с дружком. — Ты же нерусский, немчура какой-то или турок, глаза как сажа… Но мне ты все равно что брат, понравился с первого взгляда.

— Вадь, а Вадь, — дергал за рукав Алик, — пойдем как-нибудь в город? Один я боюсь, а с тобой пойду.

— В город? Чего ты там забыл? Хотя, ладно, в город, так в город… Пойдем на футбол.

Город, как и детдом, жил своей бесшабашной жизнью. По центральным улицам разгуливали группировки, и бедному пацану некуда было деться, кроме как прописаться в «контору». Мутный вал подростковой уголовщины катился по приволжским городам, смывая последние островки нормальной жизни. Легко угадывались опознавательные знаки мафии: многоступенчатая иерархия — «супера», «пацаны», «молодые», «старики», «авторитеты», «авторы»; строгое распределение обязанностей — от сбора дани со школьников и кооператоров до боевых схваток в жестоких разборках с чужаками. «Авторов» боялись и подчинялись беспрекословно, и страх мешался с блатной романтикой, так похожей на романтику власти. Да, пацаны могли рассчитывать хоть на маленькую, но на власть в своем микрорайоне, тратить шальные деньги на развлечения и девочек, которые из вчерашних недотрог становились общими.

Вадька и Алик были на футболе. Народу — не протолкнуться! Еще бы, наступила весна, и футбол снова входил в силу. Потому и болели, как психи, — вставали с мест, кричали, не жалея глотки. А в перерыве ели мороженое, и Вадька, скосив хитрые глаза на кучковавшихся подростков, вдруг заявил, что пора смываться, пока кости целы…

Но далеко они не ушли. Рядом со стадионом их окружила толпа пацанов.

— Откуда, чушпаны, за кого мотаетесь?

— Детдомовские. — Сообразительный Вадька осторожно прикрывал Алика.

Обыскали — денег нет, одежка тоже не ахти. Значит, и впрямь детдомовские — будущие блатные, ворюги…