Короли в изгнании — страница 17 из 60

Именно это столь сильно развитое в нем чувство сверхъестественного придавало его лицу рассеянное выражение, оно же заставляло его часами сидеть неподвижно на диване, и тогда перед его мысленным взором, сменяя друг друга, проплывали видения, глаза его светились отраженным призрачным светом, — так в памяти у ребенка, возвращающегося со спектакля, словно в волшебном фонаре, вновь мелькают картины только что виденной пьесы. И это заглушало в наследнике способность рассуждать, это мешало ему серьезно заниматься.

Королева по-прежнему присутствовала на уроках, с неизменным вышиваньем в руках, которое она никак не могла закончить, и в ее красивых глазах читалось все то же, столь драгоценное для учителя внимание, отзывчивость ко всем его идеям, даже к тем, которые он не высказывал прямо. Да их больше всего и сближало невыразимое — грезы, мечты, все, что реет в воздухе как бы поверх убеждений и в то же время способствует их распространению. Королева взяла себе Элизе в советники, в поверенные, однако всякий раз подчеркивала, что говорит с ним от имени короля:

— Господин Меро! Его величество хотел бы знать по этому поводу ваше мнение.

А Элизе крайне удивляло, что сам король никогда не заговаривал с ним о вещах, столь сильно, по-видимому, его интересовавших. Христиан II относился к нему с известным уважением, говорил с ним очаровательным, дружески непринужденным тоном, но это были разговоры ни о чем. Иногда, проходя через классную, он останавливался послушать урок.

— Вы ему особенно голову не забивайте... — положив руку на плечо наследника, немного погодя произносил он, и эти его слова звучали отголоском тех пересудов, которые все время шли у его подданных. — Надеюсь, вы не собираетесь делать из него ученого...

— Я хочу сделать из него короля, — с гордостью заявляла Фредерика и, заметив, что вместо ответа ее супруг безнадежно машет рукой, добавляла: — Ведь ему рано или поздно придется занять престол.

На что следовало:

— Да, конечно, конечно...

Тут король отвешивал королеве низкий поклон, захлопывал за собой дверь в знак того, что разговор окончен, а затем в классную доносилось его пение — король напевал из популярной оперетки: «Да, он займет престол... Да, он займет престол... На то испанец он...»

Словом, Элизе все еще не мог себе уяснить, что же собой представляет этот приветливый, поверхностный, кокетливый, взбалмошный, раздушенный государь, часто в расслабленном состоянии валявшийся на диване, — неужели это тот, кого он считал героем Дубровника, неужели это тот мужественный и смелый король, которого он прославлял в своем «Мемориале»? И все же, несмотря на ловкость, с какой Фредерика прикрывала пустоту в голове венценосца, несмотря на то, что она постоянно действовала от его имени, какие-нибудь непредвиденные обстоятельства нет-нет да и показывали подлинное лицо короля и королевы.

Однажды утром, после завтрака, когда все перешли в залу, Фредерика, имевшая обыкновение читать прежде всего корреспонденцию из Иллирии, развернула газету и вдруг так громко и болезненно вскрикнула, что король, уже направлявшийся к выходу, остановился, и все тотчас обступили королеву. Королева протянула газету Босковичу:

— Прочтите.

Это был отчет о заседании люблянского сейма и о принятом на нем решении возвратить изгнанным государям стоимость их имущества, исчисляющуюся в сумме двухсот с лишним миллионов, при том, однако, непременном условии...

— Браво!.. — с характерным для него носовым произношением воскликнул Христиан. — Мне только того и надо.

— Читайте дальше, — строго сказала королева.

— «...при том непременном условии, что Христиан Второй подпишет отречение за себя и за своих потомков от всех прав на иллирийский престол».

Последняя фраза вызвала взрыв негодования. Старик Розен задыхался, о. Алфей побледнел как полотно, отчего борода его и глаза казались еще чернее.

— Надо ответить... Так это нельзя оставлять, — сказала королева; ее гнев искал опоры в Меро, а тот, заняв угол стола, с лихорадочной поспешностью уже водил карандашом по бумаге.

— Вот что бы я ответил, — сказал он, подойдя к королеве, и огласил составленное в форме письма к депутату-монархисту гордое послание к иллирийскому народу, в котором король, отвергая оскорбительное предложение сейма, ободрял, воодушевлял своих друзей взволнованным тоном главы семейства, разлученного с детьми.

Королева в восторге захлопала в ладоши, схватила бумагу и протянула ее Босковичу.

— Скорей, скорей, переведите и отправьте!.. Вы, разумеется, согласны? — вспомнив, что Христиан здесь и что все взоры устремлены на них обоих, обратилась она к нему.

— Без сомнения... без сомнения... — яростно грызя ногти, в состоянии полнейшей растерянности пробормотал король. — Все это, конечно, прекрасно... Но только... нужно знать наверное, сможем ли мы продержаться.

Королева, внезапно побледнев, вздрогнула, как от удара в спину.

— Продержаться!.. Сможем ли мы продержаться!.. И это говорит король?

— Когда в Дубровнике не хватило хлеба, мы при всех наших благих намерениях вынуждены были сдаться, — очень спокойно возразил король.

— Ну, а если нам и на этот раз не хватит хлеба, мы возьмем суму и будем ходить от двери к двери...[7] Но монархия не сдастся.

Какая незабываемая сцена разыгралась в парижском пригороде, в заставленной вещами зале, между низложенными государем и государыней, государем, уставшим от борьбы, связанным по рукам и ногам своим же собственным безверием, и государыней, преисполненной самой восторженной, самой горячей веры! Достаточно было на них взглянуть, чтобы понять, что это два совершенно разных характера. Вот король, с тонкой, гибкой талией, в легком костюме с открытой шеей, — вся его изнеженность отчетливо проступает в женственности висящих, как плети, белых рук, в припомаженных завитках, падающих на бледный лоб, — а вот королева, величавая, стройная, в амазонке с широкими отворотами, с прямым воротничком, с простыми белыми рукавчиками, оттеняющими траурный цвет ее костюма, с которым никак не вяжутся живой румянец, блеск глаз и золотистые локоны. Перед Элизе впервые промелькнуло мгновенное и точное отражение того, что происходило в семье короля.

Христиан II неожиданно обратился к герцогу, с опущенной головой стоявшему у камина:

— Розен!

— Слушаю, ваше величество!

— Только ты можешь ответить на этот вопрос: как наши дела?.. Можем мы еще потянуть?

Начальник свиты сделал величественный жест:

— Разумеется!

— Сколько времени?.. Как ты думаешь?.. Приблизительно?..

— Пять лет. Я подсчитал.

— И так, что никто из нас не будет испытывать никаких лишений?.. Так, что никто из наших близких не пострадает и не потерпит ущерба?..

— Ни малейшего, ваше величество.

— Ты уверен?

— Уверен, — выпрямившись во весь свой гигантский рост, подтвердил старик.

— В таком случае я согласен... Меро! Дайте сюда письмо... Я подпишу его перед уходом, — сказал король и, взяв у него перо, проговорил вполголоса: — Посмотрите на госпожу Сильвис: у нее такой вид, как будто она вот сейчас запоет из «Темного леса»!

И правда, маркиза, вернувшись с наследником из сада, сразу почувствовала атмосферу драмы и, пораженная, в шляпке с зеленым пером и в бархатном спенсере{34}, застыла в романтической позе певицы, собирающейся петь каватину из оперы.

Прочитанное в парламенте, напечатанное во всех газетах воззвание было, кроме того, по совету Элизе литографировано и в тысячах экземпляров разослано по деревням, — о. Алфей провозил их через таможни в тюках с наклейкой: «Предметы религиозного культа», вместе с оливковыми четками и розами Иерихона. Сторонников монархии это окрылило. Особенно сильно взбудоражило красноречивое обращение короля Далмацию, куда республиканские идеи проникали еще слабо, — во многих селах его читали с амвона, его раздавали ходившие по сбору францисканские монахи: они развязывали свои котомки у ворот ферм и платили за масло и за яйца пачками отпечатанных листов. Посыпались приветствия королю за множеством подписей и крестиков, трогательных в своем благонамеренном невежестве, началось паломничество.

Особнячок в Сен-Мандэ посещали рыбаки, дубровникские грузчики в черных плащах поверх пестрых мусульманских нарядов, морлакские крестьяне — полудикари, все, как один, обутые в подвязанные соломенными жгутами опанки из бараньей кожи. Их ярко-красные долиманы, бахромчатые кушаки, куртки с металлическими пуговицами резко выделялись на фоне унылого однообразия одеяний парижской трамвайной публики, затем они толпами высаживались из вагонов, твердым шагом проходили через двор, а в передней останавливались и, взволнованные, растерянные, тихонько переговаривались. Меро присутствовал при всех приемах, и они потрясали его до глубины души. В этих приезжавших издалека восторженных людях оживала легенда его детства. Ему вспоминалось путешествие во Фросдорф обитателей Королевского заповедника, как они ради этого путешествия во всем себе отказывали, как собирались в путь и как по приезде старались не показать своего разочарования, и вместе с тем он страдал от неискоренимого равнодушия Христиана, от его облегченных вздохов после каждой встречи. Втайне король ненавидел эти посещения — они мешали ему развлекаться, нарушали привычный строй его жизни, обрекали на долгое сидение дома. В угоду королеве он все же произносил несколько заученных фраз в ответ на приглушаемые рыданиями мольбы всего этого бедного люда, а потом мстил за то, что ему пришлось поскучать, какой-нибудь шалостью, шаржем, который он, расположившись на краю стола, набрасывал карандашом, меж тем как углы его рта оттягивала недобрая усмешка. Как-то раз он изобразил в карикатурном виде старшину браничевских рыбаков, его широкое итальянское лицо с отвислыми щеками, с вытаращенными глазами, его оторопелый взгляд — оторопелый, потому что встреча с королем и радовала его, и повергала в трепет; не были забыты и слезы, катившиеся у него по щекам до самого подбородка. На другой день это произведение искусства ходило за столом по рукам, вызывая смех и одобрительные восклицания. Даже герцог из присущего ему презрения к народу сморщил свой старый клюв — это было у него наивысшим проявлением веселости. Наконец, пройдя сквозь шумные похвалы Босковича, рисунок дошел до Элизе. Тот долго рассматривал его, потом молча передал соседу. Король с другого конца стола крикнул ему характерным для него вызывающим тоном, произнося слова в нос: